Александр Нежный - Там, где престол сатаны. Том 2
В высшей степени неодобрительно старец сравнил доктора с иудеем, прильнувшим к Стене Плача.
– Они там тоже, говорят, и руками к ней, и лбами… Записочки в щели суют. И ты, вроде, записку хотел оставить?
Сергей Павлович обернулся. Расческа колола ему ладонь своими зубчиками, и он медленно провел ею по волосам, как бы показывая Варнаве, вот для чего я ее извлек, понял?
– Записку? – с полным, как ему, по крайней мере, представлялось, спокойствием переспросил он. – Отчего же. Мученики Гурий и Петр молите Бога обо мне, я бы так написал.
Полны подозрения мутные гляделки.
– Ты Богу сам молись, напрямую… А ежели с посредниками, то тут тебе и Богородица, и Николай Угодник, и Сергий преподобный… Кого хочешь, того и проси. – С этими словами монах вступил в келью, снял скуфейку и перекрестился на пустой правый угол. – Ишь, засрали, – едва отняв персты от левого плеча, он негодующе ткнул ими в обшарпанные стены. – Это разве люди были?! Я тебе скажу, а ты запомни: и люди есть лишние, и целые народы. Возьми хоть Чечню – кому она такая нужна? Господь ее все равно истребит, как землю аморрейскую, как Иерихон город и как Гай город… – Он водрузил скуфейку на голову. – А в посредники твоей молитвы выбирай святого надежного, проверенного, известного православному народу. А то – Гурий и Петр, Петр и Гурий… Они в лике святых уже что ли? Чудеса от них какие были? Исцеления?
На языке Сергея Павловича вертелся достойный ответ вроде того, что ты хоть и старец, а дурак. Или лучше: урод нравственный ты, Варнава. Однако не время, не место. Молча мимо.
– Иди, иди, – вслед ему проскрипел Варнава. – Загостился. А я тут все думаю…
Сергей Павлович обернулся.
– Уж не казачок ли ты, от масонов к нам засланный?
– Казачок, – с готовностью откликнулся младший Боголюбов.
– Масон, значит, – не то спросил, не то утвердил Варнава.
Сергей Павлович и тут с ним согласился и, порывшись в памяти, назвал ложу, в которой он состоит вместе с другими братьями-каменщиками, завербованными приезжим французским евреем из московской интеллигенции. Журналисты, писатели… Из оркестра Большого театра двое. Один на фаготе, другой в барабан бьет. «Утренняя звезда». Разуй глаза и гляди. Ты ведь масона никогда в жизни не видел. Гляди. Вот он. Сергей Павлович прижал правую ладонь к сердцу. Тридцать третья степень! Варнава задумчиво пожевал бледными губами.
– Будет врать! Тридцать третья степень… Как же! Она только у Мишки Горбачева-Отрепьева. А ты… – он потеребил тощую бороденку. – Что-то в тебе есть такое нехорошее, я чую. Ладно. Придешь завтра? На святую обитель тебе, грешнику, в самый раз потрудиться.
– Непременно, – сказал Сергей Павлович.
11
В три часа дня, вернувшись в град Сотников через луг и узким деревянным мостом перейдя Покшу, доктор Боголюбов завернул в гостиницу, поднялся в свой номер и лицом в тощую подушку упал на заскрипевшую под его тяжестью кровать. Славно, что не развалилась. Ноги гудели. Много ходил.
И завтра, как стемнеет, в тот же путь. В животе у него внезапно похолодело, он резко повернулся на спину, схватил папиросу, поставил пепельницу на стул и закурил. Что ж это будет, хотел бы он знать. И как? Вечером, поздним вечером. Ночью. С фонарем. Узкий луч света. В магазине «Рыболов-охотник». Или «Охотник-рыболов». Видел в городе, там, где вчера калеки-дети.
Боже правый, помоги. Симеон, Петр, Гурий, все, все, кто обо мне знает, помогите! Анечка, помолись о возвратиться мне целым и невредимым и жить-поживать с тобой в любви и согласии до последнего часа. В ту церковь не ходи, где тебя предали. Псалом покаянный. Начало. Помилуй мя, Господи. Нет. Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои… Вот именно. Великая с Его стороны милость – все, на что можно надеяться. И беззаконий моих неисчислимое количество, все их прости, яко благ и человеколюбец. Право, для Тебя это такая малость, ничего не стоит. Сотворившему небо и землю и все, что на ней, неужто не жаль, если меня убьет с черной бородой тракторист? В конце концов, ни грамма корысти. Ты как Всеведущий не можешь не знать. Не вставая с кровати, он потянулся к столу, взял летопись Игнатия Тихоновича и открыл наугад. Читал:
Алена была приятной наружности, бела лицом, очи имела большие, серые, брови русые, ровные, нос прямой, губы алые. Младая кровь в ней играла, но она дала обет хранить девство, покуда истинный государь не взойдет на престол своих предков. Случались поползновения завлечь ее на ложе, как лаской, так и таской. Атаман Иван Тимофеевич, будучи во хмелю, тащил ее на сеновал, приговаривая: ты-де, Алена, не дури. Раз атаман тебя хочет еть, по военному уставу ты должна ему дать. Она и дала – коленкой между ног по драгоценным ядрам. У него искры из глаз, и взвыл. «Не тронь, – назидательно молвила Алена, – не твое». А другой был такой тоненький вьюнош, беленький и глазки голубенькие, дворянчик, все поместье – избенка и два раба: старик со старухой. Он за ней по пятам ходил и шептал, что без нее жизни нет. Богиня, ей говорил, давай с тобой амуры делать. Он ей нравился, ангелочек. Век бы целый его слушала. Ручку погладит, поцелует и сладко так глянет, аж в груди замлеет, ножки дрогнут, а куда им всем надо, там такая истома, что и девства не жаль. Пусть. Солить его, что ли. Летним вечером взял ее под локоток и повел в луга, за Покшу. Цветочки срывал ей в букет. Florens adunare.[46] Она слов иноземных не знала и вопрошала смущенно: «Это про что?» Он дальше ей нашептывал в маленькое ушко: Ibi deflorare.[47] Она догадывалась, краснела, но спрашивала: «О чем это вы?» Он дышал неровно. Когда, сorpore detectum,[48] ты падешь в мои объятья, я, cuspida erecta,[49] доставлю тебе райское блаженство.
Не следует, между тем, думать, что, излагая сию историю, как она отражена в манускриптах своего времени, а также в позднейших преданиях, летописец желал всего лишь изобразить обольщение юной девы прожженным ловеласом, принявшим вид влюбленного голубка. В конце концов, мало ли наивных поселянок становились добычей мелкопоместных сластолюбцев! Одной больше, одной меньше – экая разница. По всей России пищат незаконнорожденные детки. Еще бы одно дитя запищало, ну и слава Богу. Ежели мужеского пола, был бы пахарь или солдат, а женского – может даже и горничная в хорошем доме у приличных господ. Однако в нашем случае дева-девственница, которую в искусно расставленные силки подманивал соблазнитель, была не только прекрасным созданием матери-природы, но и оберегом всего воинства – до поры, покуда не взломан ее замочек. Иван Тимофеевич спьяна об этом забыл, а потом, говорят, свечку поставил Николе-угоднику за своевременное укрощение своего любострастия. А этот голубок голубоглазый с медовыми речами, вздохами и поцелуйчиками совсем было склонил нашу деву, и уже грудь ее младую ласкал, другой же рукой раздвигал ей ножки, открывая своей навостренной стреле путь в незапятнанный колчан. Разве мог он понять в сей страстный миг, на чтó нацелил свой уд! Какое сокровище собрался похитить! Какое золото обесценить! И чего лишить – о, не только ее, пылающую любовным жаром и текущую вожделением, – славное наше воинство собрался лишить он невидимой, но заветной защиты, измяв девичьи груди и прорвав заслон, коим невинность столь ненадежно оберегает себя. Не случилось, однако. Понимайте как знаете, но мы готовы поклясться, что не обошлось без вмешательства бесплотных сил небесных, буквально у калиточки в заветный сад превративших в ничто отмычку коварного похитителя. О, как он возопил, когда его снаряд вдруг повис плетью! Когда въяве обнаружил он бесплодность своих ухищрений! Когда увидел Алену, опрометью бегущую по лугу! Прочь, прочь, прочь неслась она, подальше от места своего чуть было не состоявшегося грехопадения. Напрасно кричал ей вослед «Погоди!» Куда там.
Честь сохранив, бежала дева. Тоска и стыд стеснили грудь. Она едва не стала Евой, забывшей праведности путь. Ее хранило провиденье, как славных подвигов залог. Но все же что за наважденье случилось с ним, что он не смог? Он обещал ей наслажденье, и вдруг внезапно изнемог. Судьба, решила грустно дева. Наверно, так управил Бог. Пока война не отгремела, запру покрепче свой замок.
Усмехнувшись, Сергей Павлович перелистнул полсотни станиц сразу.
На Соборной площади бомбометатель бросил свой смертельный снаряд в карету сотниковского градоначальника. Разнесло на куски. Не передать словами душевное состояние несчастной супруги, вскоре прибывшей на площадь и принявшейся подбирать в разных ее концах ногу мужа в начищенном до блеска высоком черном сапоге со шпорой, руку в лайковой перчатке, плечо с золотым эполетом и совсем далеко, под деревом на краю площади, ухо с проросшими внутри него черными волосками. Он еще сравнительно молодой был человек – всего тридцати девяти лет отроду. Руку, ногу и даже плечо с эполетом она подняла с земли – тут мы несколько затрудняемся в выборе подходящего слова: спокойно? безучастно? избави Бог, равнодушно? – скажем так: стоически, наподобие какой-нибудь спартанки, хладнокровно осматривающей смертельные раны, на поле битвы полученные ее испустившим дух мужем. Но ухо! В которое, вполне вероятно, она шептала ему всякие нежные глупости, какие и знатные дамы вроде нее в известные минуты нашептывают своим высокопоставленным мужьям. В которое, опять-таки – вполне возможно, она шаловливо целовала супруга, вызывая у него секундное расстройство слуха и стремление ответить ей тем же, то есть поцелуем в ее прелестное ушко. В которое с таинственной улыбкой она прошептала однажды… Нет! Ни слова более! Рыдания потрясли ее грудь при виде супружеского уха, чье неестественно-отдельное существование с ужасающей неоспоримостью свидетельствовало о необратимости случившегося. Убит! А убийца? Вот он, со смертельною бледностью в лице и багрово-синим кровоподтеком под глазом, полученным, когда его вязали случившиеся в этот час на Соборной площади два мужика из соседней деревни, поднимается навстречу уже надевшей все черное: шляпку, вуаль, платье и башмачки вдове, вдруг явившейся к нему в камеру предварительного заключения.