Меша Селимович - Избранное
— Лучше не бывает,— гордо изрекла жена Махмуда, словно это была ее заслуга, и постучала по дереву.
— Тияна беспокоится.— Мне хотелось услышать побольше утешительных слов.
— Все женщины беспокоятся. Но ей нечего беспокоиться. Нечего тебе, душенька, беспокоиться, родишь, даст бог, шутя, сразу вижу. У меня глаз наметанный. Сколько беременных выхаживала, у скольких роды принимала, и сказать тебе не могу. Да и сама четверых родила, по себе тоже знаю.
— Четверых? — удивился я.
— Двое живы, двое померли.
Я вопросительно глянул на Махмуда. Ведь он говорил только о дочке!
Ответил не он, а его жена:
— Сын у нас в Мостаре, в учениках у ювелира. Сейчас мы вдвоем кукуем.
И, вдруг спохватившись, оглядела убогую нашу комнатенку:
— Тесно вам здесь, детки. Махмуд, может, им к нам перебраться?
— Жаль уходить отсюда в холода. Видишь, как из пекарни теплом несет, иной раз и я прихожу погреться.
— И ругаться удобнее с глазу на глаз,— пошутил я, не сразу смекнув взглянуть на Тияну. К счастью, она смеялась.
Засмеялась и жена Махмуда:
— Ругаться мы вам мешать не будем. И вы нам тоже. Ругайтесь себе на здоровье, после ссор любовь слаще. Ладно, весной поглядим. С ребенком вам здесь будет неудобно. Как у вас с деньгами?
— Хорошо.
— Худо, конечно. Случится какая нужда, ты, дочка, приходи ко мне, что-нибудь найдется. Малость Махмуд добудет, малость я, много-то нет, да много не нужно ни вам, ни нам. Приходи и просто так, поболтаем, чего одной скучать.
— Я не одна. Ахмед со мной.
— Выгони его, нечего мужчине дома торчать, и приходи.
Я знавал подобных женщин, они приходили к моей матери, всегда бодрые, уверенные, занятные, самые спокойные создания на свете. Эти простые женщины постигли тайну душевного равновесия, не ища ее. Все их радует, добры, пока им не наступили на больную мозоль; если их обидишь, за словом в карман не лезут; любят позлословить, но не слишком, потому что не завистливы; зато в любой беде помогут; знают, что жизнь тяжела, но плакать из-за этого не плачут и всегда отыщут в ней что-нибудь хорошее, а радуют их самые что ни на есть простые вещи: весеннее цветение, чашечка кофе на траве в горах, свадебный пир в околотке; любят вести нескончаемые разговоры и говорят все разом и во весь голос, чаще всего отыскивая в людях и вещах смешное. Они бережливы, потому что не богаты, знают толк в удовольствиях, потому что не нищие. Они как цвет черешни, что распускается только тогда, когда не слишком холодно и не слишком тепло. Если людей мучает бедность, они становятся хмурыми, озлобленными, грубыми, бранчливыми. А богатые всегда равнодушны, одиноки, боятся шутить, боятся радоваться, в них нет простоты и непосредственности.
И Тияну она очаровала. «Боже, сколько в ней доброты,— с восторгом говорила она,— какая она веселая, бодрая. Какое счастье, что у Махмуда такая жена!»
Тияна другая. Слишком рано изведала она горе, одиночество, тревогу. И моя мать была другая, вечно в заботах о неверном муже.
Случайно ли я встретил Тияну или неосознанно тянулся к образу и подобию матери? Знать я не мог, верно, учуял, внутреннее чутье мне подсказало то, чего глазами не увидишь. Я как будто возвращал милое сердцу детство.
Жена Махмуда — благословение божье, но я не уверен, хотел бы я, чтоб Тияна была на нее похожа. Пожалуй, меня раздражали бы ее спокойствие и ясность духа. Пожалуй, обостренная чувствительность Тияны — признак (хотя и болезненный) более развитого ума и более живой души. Страдание и раздумья лишают нас беззаботного смеха.
Однако с трудом верится, что жене Махмуда неведомы горести и размышления. Видимо, есть такие редкие люди, которых ни мысли, ни беды не лишают бодрости и ясности духа. Даже делают их лучше. Интересно бы узнать, как это у них получается.
Меня удивило, когда она прямо спросила Тияну, не было ли у нас каких пропаж. Иногда Махмуд бывает зол на весь мир, и, если она не дает ему денег на выпивку, он нарочно что-нибудь утаскивает у знакомых, неважно что, лишь бы опозорить и себя, и ее и напакостить ей, заставить развязать узелок с деньгами, который она хранит на груди, не делай она этого — он бы все разом спустил. Тияна успокоила ее, у нас, мол, ничего не пропадало, да и взять у нас нечего. Жена Махмуда то ли в самом деле поверила, то ли сделала вид, но с Тияной они стали неразлучны.
Как-то Тияна сказала, что идет к жене Махмуда, побудет у нее часок-другой, вернется в полдень и приготовит обед.
Я удивился и даже обиделся. Значит, я уже не нужен ей и ни к чему обещание, которое я дал и себе, и ей, не оставлять ее одну. Она сама меня оставляет. Отходит постепенно. Однако во мне все же победило благоразумие: пожалуй, так лучше — погуляет (ей это полезно), выговорится, рассеется, займется чем-нибудь и думать забудет о своих страхах. Меньше поводов для ссор.
А чем мне заняться? Я мечтал о свободе, а сейчас не знаю, куда себя деть, что делать со своей свободой. В кофейню идти не хочется, люди говорят вечно об одном и том же, я молчу.
Бродить по улицам? Смешно и глупо.
Не идти же к реке смотреть на воду! Во-первых, шел снег, во-вторых, желания не было, и, в-третьих, мне не от чего бежать. Опустошенным я себя не чувствовал, каким угодно, но только не опустошенным.
Я подумал о книгах, в них человек виден не целиком, а в самых лучших своих проявлениях, в лучшие мгновенья своей жизни. С этим живым, но отсутствующим человеком можно разговаривать, можно радоваться, и он не ждет от тебя даже благодарности. С ним можно браниться, и он тебе на это не ответит ничем, кроме того, что он уже написал. Можно восхищаться своим умом, изрекая перед ним глупости, которые он терпеливо выслушает. Можно его бросить и перейти к другому, он не разозлится. И сердечно встретит тебя, всегда готовый продолжить разговор, когда ты вернешься.
Я отказался от этого разговора, не пошел в библиотеку.
Я вспомнил про Моллу Ибрагима, вдруг он знает что-нибудь о Рамизе, зайду-ка к нему, скажу, что у Шехаги я ничего не добился, поговорим о разных пустяках — вечных проблем трогать не станем, нет, сегодня я решительно не в состоянии быть один, без людей, а он — какой ни на есть — самый близкий мне человек. Пока обстоятельства позволяли, он помогал мне; когда это стало опасно, хотел помочь, и не его вина, что он не таков, каким бы мне мечталось его видеть. Об этом можно сожалеть, а сердиться бессмысленно.
В писарской я застал Шехагу Сочо. Он и Молла Ибрагим вели разговор, показавшийся мне занятным.
Шехага помахал мне рукой, Молла Ибрагим и того не сделал. Вдумчиво и серьезно он слушал Шехагу. Шехага остановился лишь на мгновенье, чтоб бросить на меня взгляд, в котором я прочел легкое недовольство: мой приход прервал его исповедь, вызванную необъяснимым согласием между ними, каким-то особым настроением и внутренней потребностью, а теперь вот приноравливайся к третьему. Но, видимо, в его голове была уже выстроена огромная армия слов и надо было дать ей ход, она сгорала от нетерпения, сказано было еще слишком мало, и он продолжил свою исповедь, и не для Моллы Ибрагима или меня, а прежде всего для себя. Он нуждался лишь в понимании или молчании. У Моллы Ибрагима он найдет и то и другое. Я буду молчать.
Человек жаждет могущества, сказал он, глядя на Моллу Ибрагима, который был весь внимание. Ибо он живет, действует, сталкивается с людьми. И хочет что-то оставить после себя, что-то сотворить, чтоб жизнь его не была похожа на жизнь бездуховного дерева. И ему кажется, что он чего-то достиг, что он важный и сильный, что он многое может. Но однажды господь заставляет его прозреть, и он вдруг видит, не вот этими глазами, а другими, более зоркими, что он лишь песчинка в необозримой пустыне этого мира, столь же мелкий и незначительный, как муравей в муравейнике. А муравьи жаждут могущества? Стремятся быть сильнее и значительнее других? Знают ли они муки, заботы, бессонницу, отчаяние? Нам это неведомо и не слишком интересно — уж очень они мелки для нас. А в таком случае разве не может существовать кто-то гораздо больше нас, кому наши беды и горести представляются пустячными? Мы его не видим, потому что он не укладывается в нашем сознании, о его присутствии мы догадываемся лишь тогда, когда он проявляет в чем-то свою волю. Муравей ведь тоже не видит человека целиком, из-за своей величины человек для муравья и не существует, он видит палец или прутик, когда мы преграждаем ему путь, ощущает сотрясение, когда мы разоряем муравейник, и все. А человек в сравнении со вселенной меньше муравья. И почему должен существовать только человек со своим образом мыслей? Мир существовал и до нас, существует и помимо нас, будет существовать и без нас. Исчезнет ли мир, если люди перемрут? Нет. Все останется на своих местах — и известное нам, и неизвестное, не будет только нас. Много есть тайн, к разгадке которых мы даже близко подойти не можем и, уж конечно, не в состоянии их объяснить. И пожалуй, самая большая загадка — смерть! Вот где настоящая тайна и ужас! И когда мы не думаем о ней, она думает о нас. Поджидает нас за углом и всегда застает врасплох, разом уничтожая все, что было. Зачем было проходить весь земной путь, зачем было надеяться, оплакивать потери, радоваться удачам? Все напрасно. Смерть делает бессмысленной и жизнь, и все, что ею создается. А за тем страшным рубежом — неведомая тьма. Конец известен, а что за ним — не знаешь. Примириться с ним не можешь, но и изменить ничего не в силах. Ведь происходит это не по нашей воле — мало кто сам испытывает желание умереть,— а по какой-то всемогущей воле, о которой мы ничего не знаем, кроме того, что она неумолима и непреклонна,— быть может, это какой-то всеобщий дух, ни в чем не похожий на нас и не подвластный нашему разуму, ибо он вне нашего опыта. Но если мы не в состоянии его познать, разве это означает, что его нет? Шехага не уподобляет его человеку, а видит в нем сверхъестественную силу и сверхъестественный разум, которые хладнокровно вершат судьбами видимого и невидимого мира. Напрасно его молить, напрасно заклинать, ибо его мерки и резоны не похожи на людские, а какие они — невозможно даже себе вообразить. Вот он и сам говорит: он, его, ибо мы не знаем, что это такое, и наш язык не способен выразить то, чего не может постигнуть разум. Если это так, а наверняка это так, немыслимо допустить, что мировой дух играет с людьми недостойную игру, позволяя им прийти из ничего, промчаться по жизни и безвозвратно кануть в ничто. Это же бессмысленная трата колоссальных сил. Гораздо вероятнее и логичнее и не так обидно, если тело смертно, а душа бессмертна, если Душа — частица общей мировой энергии, подаренная нам, данная нам на время при рождении, которая после смерти тела будет жить своей неведомой жизнью или вселится в новорожденного, чтоб продолжить свое вечное движение. Капля воды и та не исчезает бесследно, а лишь меняет свой облик, как же может исчезнуть все, что составляло жизнь человека? В основе жизни должен лежать какой-то высший принцип, а не бессмыслица, не зло, не безумие!