Меша Селимович - Избранное
— Ты где была?
— Раздала соседским ребятам, что Шехага прислал.
— И хорошо сделала.
— Конечно, хорошо. Я в милостыне не нуждаюсь.
Похоже, у нее сегодня день гнева. Дурное настроение не прошло.
— Это не милостыня,— сказал я спокойно.— Обычай такой.
— Ненавижу обычаи, которые унижают.
— Что с тобой сегодня?
Ничего, ответила она ледяным тоном, а вот что со мной? Она всегда одна, слова не с кем молвить (дальше — все наизусть знаю!), а ведь и она человек, нельзя же всю жизнь разговаривать со стенами! И чем только она согрешила перед господом богом, за что он покарал ее и что она сделала мне такого, отчего я так плохо к ней отношусь? От всего отреклась, забыла родных, отказалась от своих привычек, забросила друзей и знакомых — все ради меня. Я же ни от чего не отказался. Пропадаю невесть где и невесть с кем, у меня какие-то свои заботы, которые я таю от нее, по целым дням меня нет, про байрам не забыл, а она все свое мало-помалу позабудет и останется одна, как тростинка в чистом поле. В среду была ее слава, николин день, двадцать лет она проводила этот день с близкими, а в эту среду с утра до ночи просидела одна, все глаза выплакала — не из-за семейного праздника, а из-за своей незадавшейся судьбы. Почему не сказала? А разве обо всем надо говорить? Что ж, я сам не вижу? О Махмуде я пекусь, о Рамизе пекусь, о Шехаге пекусь, а о ней и думать не думаю. Она любую перемену во мне видит, малейшую тень на лице не пропустит, а я ничего не вижу, что бы с ней ни происходило. Привык, что она всегда ко мне внимательная, и даже замечать перестал, сама виновата, избаловала меня, скрывает все свои горести, нехватки всякие, недомогание — лишь бы не тревожить меня, не огорчать. Так хоть бы я это видел и понимал, все легче было бы. Другие мужья увиваются вокруг своих жен, угождают им, не знают, чем и побаловать. Она в этом не нуждается, говорит об этом потому, что знает, как другие живут. А как я к ней отношусь? Повел ли ее куда-нибудь поразвлечься? Никуда. Сделал ли ей что-нибудь приятное за эти два года? Ничего. Точно она служанка, а не жена. Мужчины вообще грубияны и эгоисты, внимательны только поначалу, пока не обвыкнут, а стоит жене подурнеть, как вот она подурнела, тут же бегут из дому. Она знает, и не нужно ей об этом говорить, по всему видно, я ее больше не люблю, и она не удивится, если услышит, что я завел себе любовницу. Но она этого не потерпит, как другие жены, она уйдет, уйдет куда глаза глядят, даром что у нее ничего и никого нет, в служанки пойдет, а унижать себя не позволит.
Короче, досталось мне и за мои действительные грехи, и за воображаемые, взвалили на меня грехи всех мужей, и живых, и мертвых, пришлось держать ответ за пороки дедов и прадедов, за повальную испорченность мужчин, которая не нуждается в доказательствах.
Вначале мне было смешно, потом обидно, потом взяло зло, и в конце концов я, как и она, уже не выбирал слов.
«Ты только посмотри, какой снег идет»,— говорил я. Потом: «Да что с тобой, побойся бога!» И наконец: «Почему ты меня так обижаешь?»
В гневе я напомнил ей, что, когда мы еще в первый раз встретились, я ей все честь по чести выложил, что я и кто я, ничего не утаил, она знала, что ее ждет бедность, и теперь я могу только сожалеть, что она не вышла замуж за торговца или ремесленника и не стала хозяйкой почтенного дома. (Во мне говорила злость и обида, а не ум и сердце, и я наяривал, как Муйо-дурачок в барабан.) Я не в состоянии предложить ей ни богатства, ни положения, я могу дать одну любовь. Но ей этого мало. Ей моя любовь как собаке пятая нога! И что она от меня хочет? Куда я должен с ней ходить? По базару, чтоб парни на нее глаза пялили? А о славе как я мог знать, когда я и своих святых давно забыл, и о байраме бы не вспомнил, если б Шехага не позвал. Разбаловала меня, говорит. Ничего себе разбаловала, костит на все корки, словно я бог весть что натворил. Это я ее до того добаловал, что скоро не смогу шагу ступить из дому, не хватает только цепь на меня надеть.
Потом мне было стыдно за свои слова, а еще больше за крик, но что поделаешь, дурь кого хочешь одолеет.
Еще бы, такая несправедливость — доброта моя не признается, любовь не ценится! Искры из меня так и сыпались, все во мне клокотало от жалости к себе, от обиды на нее, и в эту самую минуту вошел Махмуд Неретляк.
Он на мгновение застыл, поморгал своими воспаленными, усталыми после бессонной ночи глазами и кивнул головой, как бы извиняясь: продолжайте, продолжайте, я мешать не стану! И быстро вышел из комнаты.
Комичность ситуации, смущение Махмуда, его неуклюжий жест — мол, не обращайте на меня внимания, продолжайте себе — погасили мою злость, лишив ее остроты и силы. Ярость внезапно улеглась, иссякла, исчезла, и осталась только неловкость. Наша ссора, очевидно, удивила Махмуда, он, видимо, не думал, что и у нас такое бывает, но, придя в себя, решил исправить дело, благословив нас продолжать то, что мы начали и чем занимаются все.
Изумление в нем соединилось с долей удовлетворения; возможно, он испытал разочарование, что и мы не отличаемся от прочих, а возможно, радость от того, что и мы такие же, как все. Хотя, вероятнее всего, ему стало жаль Тияну, ведь вошел он как раз в ту минуту, когда я метал громы и молнии, а Тияна плакала, и в его глазах я был тираном, а она — жертвой.
Впрочем, какое это имеет значение!
Виноват я — вспыхнул как порох, нет чтобы промолчать, засмеяться, пошутить, позвать прогуляться по первому снегу. Выдержки не хватило, несправедливые укоры задели за живое. Тияну привело в раздражение что-то другое, а отыгралась она на мне. Разве это хорошо? А что, если она и в самом деле недовольна своей жизнью? Тогда, значит, не любит.
— Похоже, ты меня больше не любишь,— сказал я с укором, но уже мягче. Внезапно проснулась острая жалость к Тияне. Она сидела на сундуке, поджав ноги и упершись подбородком в колени, вид у нее был отрешенный. Я предпочел бы, чтоб она продолжала меня распекать.
— Если бы!
— Так в чем же дело?
— Тошно мне. Сказать тебе не могу, как тошно.
— Отчего?
Она чуть заметно повела плечами, и в самом деле грустная, несчастная.
Случись что-нибудь, она наверняка рассказала бы мне. Можно ли быть несчастной просто так, без всякой причины? Или виновата память, прошлое, дурная минута, глупые мысли? Я понимаю, когда грустят из-за того, что есть, или из-за того, что может быть. Но видно, все люди устроены по-разному. Придется привыкать к грусти без причины или по непонятной причине, порожденной внутренним ходом мыслей, расстроенных неизвестно чем, неизвестно отчего.
Жалко мне ее, не могу видеть ее такой убитой.
Я подсел к ней и нежно ее обнял, еще сильнее почувствовав, как она подавлена и несчастна. Что с ней такое? А я был так груб с ней!
— Ты видела? Снег идет.
Она не ответила, не обернулась, чтобы посмотреть. Мысли ее были заняты чем-то более важным и серьезным.
— Я думал, мы выйдем погулять. Все бело.
И на этот раз она промолчала. Ладно, подожду, пока между нами восстановится доверие. Ссора отдалила нас друг от друга. Тут она что-то сказала, но так тихо, что я не разобрал.
— Что ты шепчешь?
— Кажется, я беременна.
— Беременна? Правда?
Она кивнула.
— Слава богу! За такую весть будет тебе подарок!
— Боюсь.
Говорит она едва слышно, голос дрожит. Но теперь я уже все понимаю — угадываю.
— Чего ты боишься?
— Не знаю. Всего.
Чего бояться, говорил я. Все беременные женщины боятся. (Собственно, я не знал этого, но надо же было как-то ее успокоить.) Когда она первый раз носила ребенка, у нас была тяжелая жизнь, много волнений. И ей, с ее чувствительностью, это оказалось не под силу. Сейчас все по-другому, жизнь у нас спокойнее, пусть не такая уж хорошая, но и не плохая. И дальше пойдет не хуже, а лучше. Я сам был во многом виноват, но теперь я стал умнее, глупостей буду избегать, клянусь. Раньше мне казалось бесчестным молчать. Сейчас я молчу и не считаю себя бесчестным человеком. И все ради нее. Она для меня важнее всего на свете, важнее даже чести, в ней все мое богатство и счастье. Я вел себя гадко, грубо, только почему она мне сразу не сказала? Почему таилась — ведь знала, как я обрадуюсь.
Мне хотелось ее успокоить, и я не сказал всей правды. Я тоже боялся ее беременности и ее страха. Что принесет ей этот второй червячок? Одарит болью и муками? Разбередит сомнения и дурные предчувствия?
Вот откуда ее тоска и грусть — от таинственного зачатия нового живого существа, от тревоги за него и за себя, от страха, как бы не повторилось то, что однажды уже произошло, или еще хуже. Как она мучилась, пытаясь мыслью проникнуть в то скрытое и неведомое, во что невозможно проникнуть, и все одна — не мудрено почувствовать себя одинокой! Обрушив на меня град упреков, она, возможно, бессознательно корила меня за свои муки. И к сожалению, справедливо, так как, не будь я слеп, своей нежностью я если бы не избавил ее от них, то, во всяком случае, смягчил.