Роберт Хелленга - 16 наслаждений
Около трех часов Мэг и Дэн уехали в Милуоки. Дэну завтра нужно было выходить на работу. Молли и я разгрузили посудомоечную машину, загрузили ее снова, а посуду, которая не вошла во вторую загрузку, перемыли вручную. Мы положили тушку индейки в утятницу, залили водой и поставили тушиться. Молли отмыла доску для мяса хлоркой, как это делала мама, пока я убирала па место специи, расставляя их в алфавитном порядке. А затем мы вынули из буфета в кладовке все банки и крышки и разложили их по парам. Это было похоже yа попытку найти парные носки; там было полно банок и крышек, которые не подходили друг к другу.
И конце концов, когда больше делать было нечего, мы пошли наверх. Я никогда раньше не боялась приближаться к отцу, даже когда он сердился. Но тогда я боялась, боялась того, что мы могли обнаружить. Мы на цыпочках прошли через мамину комнату и настежь открыли дверь в спальню. Папа лежал ничком на постели. Полуденное солнце, зажатое между скошенными краями оконного стекла, накрывало кровать маленькими радугами. Папины блеклые волосы – когда-то морковно-рыжие, – были обрызганы светом, мы решили, что он спит, но когда Молли на цыпочках обошла кровать, он открыл глаза.
– Папа? Ты в порядке?
Я видела, как он покачал головой: нет.
Он держал заслонку камина закрытой, и в спальне было очень холодно. Молли приподняла край одеяла, залезла под него и легла рядом с папой. Я пристроилась с другой стороны. На кровати было еще два одеяла. Я натянула одно из них на себя, и мы лежали так до наступления темноты, наблюдая за тем, как с заходом солнца маленькие радуги постепенно срастались и наконец совсем исчезли.
Раза четыре или пять в году Энн Ландэрс публикует чьи-то письма, призывая читателей сказать своим любимым о том, что они любят их, – пока еще не поздно. Когда я читаю эти письма, я думаю о маме и ее пленках. Но это не точное сравнение; мораль другая. Мама пыталась сказать нам, что она нас любит.
Но тогда в чем мораль?
Проверяй всю свою технику? Ну, да, конечно. Проблема заключалась в новом пульте дистанционного управления, который приводил в действие магнитофон, не задействовав при этом записывающие головки. Папа не пользовался этим пультом после маминой смерти, и поэтому не мог обнаружить, что он не работал должным образом. Отец послал пленки в лабораторию Ампекс в Скенектади, штат Нью-Йорк, чтобы их проверили на тот случай, если проходил хотя бы слабый сигнал, но восстанавливать было нечего. Пленки были действенно чистыми.
Так что обязательно проверяйте свою аппаратуру. Да, но это мораль для головы, а не для сердца. А как быть с сердцем?
Полагаю, по сути, вопрос заключается в том, почему это так важно? Что такого могла сказать мама, что могло бы изменить ход наших жизней?
Я много размышляю над этим – не все время, но довольно часто – и не на йоту не приближаюсь к ответу. Все что я знаю, это то, что моя жизнь наполнена маленькими карманами тишины. Например, когда ставлю пластинку на диск проигрывателя, есть промежуток времени – между тем моментом, пока игла еще не опустилась на пластинку, и временем, когда фактически начинает играть музыка, – в который мое сердце отказывается биться. Я знаю только одно: между звонками телефона, между нажатием кнопки при включении радио и звуком радио, между моментом, когда гаснет свет в кинозале, и началом фильма, между молнией и громом, между криком и эхом, между взмахом дирижерской палочки и первыми тактами симфонии, между падением камня и звуком на дне колодца, между топком в дверь и лаем собак я иногда невольно ловлю Себя на том, что я прислушиваюсь в надежде услышать голос мамы, все еще ожидая, что начнется запись.
Глава 3
Другая дорога
Старый дом Бернарда Бэренсона, который теперь принадлежит Гарвардскому университету, находится в двух милях от Сеттиньяно, вниз к вилле Татти. Я только однажды до этого была в Татти, когда десять лет назад проходила собеседование при поступлении в Гарвардский университет, и затем одна возвращалась во Флоренцию для последнего года обучения в лицее. Собеседование со мной проводил добрый старенький профессор, чье имя я позабыла, но чья методика собеседования оставила в моей памяти неизгладимое впечатление.
– Не смущайтесь, – сказал он после небольшой вводной беседы, во время которой заметил, что я поступила очень правильно, приехав в Италию. – Просто повторяйте за мной звуки, которые я буду издавать. – И, открыв рот, он произнес несколько носовых мычащих звуков, похожих на звуки французского языка.
Я старалась повторять за ним, как можно лучше, но не могла при этом не смущаться: ni: r, ryla, o: z, e: r, foe: j, wistiti, wiúi: r, uv, e, vjeji: r, lesistr, koa, kommye. От французского языка мы перешли к испанскому, а затем к португальскому, продолжая в том же духе. Профессор продолжал издавать бессмысленные звуки, а я повторяла за ним.
– У вас все получиться с современными языками, – наконец резюмировал он. – Вы изучали латынь?
– Да, – ответила я.
– Греческий?
Я отрицательно покачала головой, а он – своей, явно разочарованный.
– Займитесь, – сказал он, явно считая, что его авторитета достаточно, чтобы без всяких дополнительных аргументов убедить меня в необходимости изучать греческий.
Похоже, я ему понравилась, несмотря на то, что не изучала греческий, и он изо всех сил старался убедить меня в серьезности такого шага. Он сказал, что Татти – очень серьезное заведение, почти как Гарвард. Он даст мне наилучшие рекомендации и будет очень огорчен, если узнает, что меня приняли (по его-то рекомендации!), а я потом возьму и выберу другое учебное заведение для продолжения образования.
Я поблагодарила его и несколько озадаченная, но под большим впечатлением поехала назад к семейству Париоли, которое тогда меня принимало. «Гарвард, – сказал профессор, – заинтересован в студентах, которые преданы вопросам мысли». И когда я услышала это, мне показалось, что я как раз одна из них. Вдруг, откуда ни возьмись, у меня появилось призвание, я услышала зов свыше. Я стала думать о себе как об интеллектуале. Начала ходить по музеям и принялась для поступления в университет писать эссе о Мадонне Боттичелли. Заговаривала со всеми туристами, которые проходили мимо, таращась с глупым видом на полотно всего пару минут, даже не понимая, что картина полна аллегорий, что Венера Античная превратилась в Венеру Человеческую, олицетворяя собой доктрину любви Фичино,[57] что метаморфоза Флоры заключалась в том, что она являлась символическим воплощением неоплатонической идеи интеллектуального созерцания, и так далее. Вся эта информация уже содержалась в путеводителях, продававшихся у входа в музей. Но для меня все это было новым и, как я считала, имело необыкновенный смысл, понятный лишь посвященным. К тому же мне было гораздо легче рассуждать о доктрине любви Фичино, чем описать собственное отношение к картине – к моему стыду, почти никакое.