Артемий Ульянов - Записки санитара морга
И вот как-то раз… ты очертя голову снова несешься по земляному желобку к заветной цели. Вдруг, на середине дистанции, тебе начинает казаться, будто что-то идет сильно не так. Стараясь не обращать внимания на эти пустые страхи, неистово рвешься вперед, веря, что добежишь, как это бывало раньше. Но беспричинная тревога все нарастает и нарастает, словно из ниоткуда. В последний момент ты отчетливо чуешь – что-то движется на тебя сверху. Вкладывая все силы в запоздалый рывок, понимаешь, что не успеть. Цепкие когти впиваются в жесткую шкурку, но…
Нет, не для того, чтобы разорвать, а для того, чтобы надежнее держать тебя. Толчок, свист, качка… И…
И землеройка взмывает над землей, зажатая в крепких когтях сапсана. Через считаные секунды, забравшись метров на триста, она уже парит над холмистой грядой, которая сползает в могучее бесконечное море, качающее тонкую невесомую яхту. Ослепительно голубое небо, край которого затянут грозовыми тучами цвета графита. И простор такой, осознать который так же невозможно, как бесконечность вселенной.
Все. Никогда землеройка не будет прежней.
Ни-ког-да!!!
И дело не в небесах, яхтах и морских просторах. Бедная зверушка, разом взмывшая выше своего понимания, не знает, что это такое. Ее откровения куда проще, а потому куда масштабнее. Синий! Голубой! Зеленый! Вот что станет для землеройки базовым потрясением. И простор… Простор раскроет перед ней истинный масштаб сущего. И масштаб ее собственный.
Но пройдет время, совсем немного, и сапсан деловито вскинет левую лапу, кинув ртутный взгляд на часы. Время откровений истекло. Заложив крутой левый вираж, высотная птица швырнет очумевшего зверька обратно в канаву, рядом с норой. Землеройка, повинуясь многолетней привычке, юркнет в свое темное убежище. И замрет там, зная, что такое синий, голубой и зеленый. Инерция прежней жизни закрутит ее в водовороте ежедневных хлопот.
А потом она начнет задавать себе вопросы. Что это было? Нет, не так… Это было? Предположим, было. Значит, есть синий. И зеленый. Черт с ним, с зеленым. С синим бы разобраться… Итак, синий есть. Но там, где я – его нет, не было и не будет. Значит, я в том месте, где нет синего. Но где-то он есть, так? Я же видела! И там я была такая маленькая-маленькая землероечка. Да и была-то я там только благодаря орлу. А где его нет – я большая. Получается, что… Что? Что есть маленький мир, где все понятно, и другой, огромный, бездонный, где – синий и полная беспомощность. Кстати, зеленый тоже там. И зачем нужен синий в норе? И что мне с того, что я знаю про синий, если я в норе?
Вопросы эти множатся, приобретая множественные смыслы и сплетаясь в куски, иногда доводя бедную зверуху до отчаяния, а иногда даря ей надежду на понимание. И если землеройка никак не может забыть синий… Если вспоминая простор, она не тупеет от ужаса… Тогда, рано или поздно, наступит переломный момент. Вслед за вопросом «зачем мне синий в норе?» приходит другой вопрос: «Зачем я в норе, если знаю, что синий есть?»
«Ну, и что потом?» – спросишь ты. Потом землеройка начинает вести себя странно. Странно с точки зрения других землероек. Часами она терпеливо медленно ходит по краю канавы. Превозмогая собственную анатомию и адскую боль, пытается задрать в небо не приспособленную для этого морду. Нет, синий здесь ни при чем. Она ждет орла.
В тот вечер, 7 июня, орел был так любезен, что позвонил мне и предупредил о своем визите за сорок минут, как порядочная птица.
Подходя к двери служебного входа, я почему-то ярко представил Филю в индейском костюме орла. Ухмыльнувшись, дважды щелкнул ключом и открыл дверь.
Да, все тот же Филька, но стал солидней смотреться благодаря бороде и усам. Обнявшись, мы принялись врать друг другу все то, что врут воспитанные люди, не видевшиеся полгода. Закончив с враньем, расположились на диване в «двенашке», напротив бубнящего телевизора.
– Вот, держи. Чтоб знал, как настоящие ценные бумаги выглядят, – сказал Филя, чуть улыбаясь одними глазами и протягивая мне целлофановый пакетик от сигаретной пачки. В нем лежал маленький белый кусочек бумаги.
– Странная какая-то облигация, – протянул я, отдавая ему пару купюр и разглядывая приобретение.
– Ага, без рисунка. Но качество обещаю.
– Тебе – верю. Это люся, да?
– Не знаю, молодой человек, что вы называете «люсей», – важно ответил Филя, поправляя несуществующие очки. – То, что вы держите в руках, в научных кругах известно, как диэтиламид лизергиновой кислоты. Или ЛСД.
– И сколько тут?
– Около 600 микрограмм. Где-то десять часов действия.
– Изрядно, – нервно сглотнул я.
– Я надеюсь, ты не станешь принимать это один, ночью, да еще и в морге?
– Если честно – собирался.
– Лично я рекомендую на природе и с близкими друзьями. Но… Дело ваше, сударь, дело ваше.
– Мне завтра в девять утра надо быть обычным заурядным санитаром, – с какой-то жалобной интонацией сказал я.
– Сейчас 19.30, – констатировал Филя, вскинув руку с часами. – Ну, если ты полон решимости, тянуть не стоит.
– Ага, не будем тянуть, – согласился я и отправил бумажку в рот.
– А, вот еще просьба. Ночью мне не звонить. Все восторги при встрече.
– Обещаю. Да и на хрена ты мне сдался? У меня тут полный госпиталь круглосуточных работников. Рота милиции, служба газа, дежурный терапевт…
– Дежурный психиатр есть?
– Вот чего нет того нет.
– Досадно. Через часок вы бы с ним быстро общий язык нашли.
– А через три?
– Ну! Через три тебе с ним скучно будет.
Диалоги наши стремительно пустели. Филя сделал несколько звонков, успев поругаться с какой-то девкой.
– Это не баба, а какое-то необходимое зло, – резюмировал он разговор и принялся прощаться.
– Буду ждать ваших отзывов, сударь, – сказал Филя, стоя в дверях служебного входа.
– Всенепременно сообщу, – ответил я ему в том же стиле.
Закрыв за ним дверь, я вернулся в 12-ю комнату и плюхнулся в кресло – ждать момента, когда цепкие когти вопьются в меня и потащат вверх, туда, где зеленый и синий. А в синем колышется яхта, подставив стихиям послушные паруса. Мысли затеяли суетный хоровод, мелькая беспорядочными картинками прожитого.
…Вдруг вспомнился Николай Васильевич, дед моего одноклассника Олежки. Рослый, широкоплечий, с размашистым русским лицом, назло времени сохранивший безупречную осанку и ясную голову. Ушел на фронт, когда ему было 19. Пройдя пехотинцем всю кровавую Великую Отечественную, он редко говорил о тех временах, хотя мы частенько просили об этом. Лишь выпив чуть большего обычного, он иногда раскрывал перед нами тяжелую книгу своей памяти. И тогда яркие, объемные картинки вставали во весь рост в гостиной Олежкиной квартиры, роняя тугие кровавые капли на новый ковер.