Алёна Браво - Рай давно перенаселен
Не помню, кто автор забавной теории, согласно которой все женщины делятся на два типа: матерей и проституток. Сдается мне, автором ее мог быть только мужчина. Что ж, сочувствие лучших из мужчин с библейских времен было на стороне именно проституток. Это и понятно: проститутка выгодно оттеняет мужское благородство, проявляемое к ней, «падшей», а добродетельной да работящей — кто ж ей сочувствовать–то будет? Пусть и крутится сама, раз такая разумная. Гении русской литературы обессмертили тружениц панели, а с легкой руки одного из великих фраза «Она много страдала» превратилась в манифест отечественной давалки. И если простоватая Коловратка трудилась на батально–постельной ниве, так сказать, без затей, встречается разновидность предприимчивых дам, которые умело используют мужские предрассудки.
Во время учебы в университете мне довелось познакомиться с такой особой. Днем она работала в столичном Доме мод, но не моделью и не дизайнером, — она была, как это называется… подносчицей, что ли, — в ее копеечные обязанности входило приносить портнихам рулоны с тканью, а потом подбирать обрезки. По вечерам же эта дама занималась своим основным ремеслом. Свою неутомимую вахту она несла в нашем студенческом общежитии, в мужском блоке, одну из комнат которого единолично занимал черный, как земля, Эфити с Г аити (а может, Ананду из Уганды — не все ли равно?), а в соседней комнатушке кантовалось трое нищих студентов из стран социалистического лагеря, в том числе и мой будущий муж. В крохотной прихожей, где Эфити установил электроплиту, что, кстати, строжайше воспрещалось пожарными инспекторами, а также комендантами, дневным и ночным, — впрочем, правила те существовали для босоты, но не для платежеспособных угандийцев, — именно там, в процессе приготовления ужина, я взяла свое первое в жизни интервью у проститутки. Красиво пуская кольцами дым, она рассказала мне душераздирающую историю своих страданий: разумеется, она когда–то любила отечественного Колю (Васю?) и отдала ему цветок своей невинности, а потом этот Коля (Вася?) ее вероломно бросил. После этого несчастная заливала свое горе портвейном, забывала коварного в бесчисленных самцовских койках, но в итоге, исключительно по причине непреходящего страдания, оказалась в интернациональном блоке, где с утра раздавались бодрые ритмы африканского тамтама, а по ночам стенки между комнатами сотрясались от праведных трудов Эфити в том же ритме тамтама. «И теперь я, чем с нашим мужиком, да лучше с хромым ослом!» Однако при этом непрерывно страдающая жертва не забывала хищно, регулярно, педантично пополнять свой банковский счет.
Между прочим, после отъезда «хромого осла» на его жаркую родину эта дама надела хомут на осла отечественного (подвид «мужчина интеллигентный»), которому опытно развесила лапшу о своих непрерывных страданиях — и он поверил. Но даже если и не поверил: какая разница? Он разве лох какой — Льва Николаевича, что ли, не читал? Потом ему пришлось очень сильно попенять на «зеркало русской революции».
Возможно, кто–то обвинит меня в субъективности. А пишущий, по совместительству — живущий, и не может претендовать на всеохватность зрения, которой обладает лишь Единый в трех ликах. Знавали мы уже человеческие попытки объективности такого рода, например: председатель революционной «тройки»…
***В это время деда свалил первый, довольно тяжелый инфаркт. Коловратка, подстегиваемая угрозой естественного уплывания из ее цепких ручек чужой собственности, бешено искала связи в исполкоме, куда уже были сданы документы на обмен. Моя дочь качалась в прогулочной коляске (на колыбель места не хватало) в крохотной спальне между кроватью и столом, на котором громоздились дедовы лекарства, детские бутылочки и мои учебники. Бабушка Вера, надо сказать, сбивалась с ног, бегая от малого к старому, поскольку я, презрев блага законного академического отпуска, вышла на работу да еще решила сдать экстерном экзамены за пропущенный курс. И вот тут–то с бабушкой, то ли от запредельной усталости (ей уже исполнилось семьдесят), то ли по иным причинам, стало происходить нечто невероятное. Это тихое, покорное, ни разу не повысившее голоса создание, излучавшее любовь и терпение, устроило бунт. Бунт тишайшего создания пришелся на время абсолютной дедовой немощи; теперь он был полностью зависим от нее, она же, сохранившая силы и, как мы ошибочно думали, здоровье, с автоматизмом заведенного механизма продолжала готовить, стирать, убирать, но при этом позволяла себе еще кое–что неслыханное: она заговорила. То есть она говорила не то, что все привыкли от нее слышать: «Возьми чистую рубашку», «Обед готов», «Выпей лекарство», а нечто абсолютно новое. Валаам, когда заговорила его рабочая скотинка, был изумлен, по–видимому, не меньше деда, коему эти речи были непосредственно адресованы. Я стала их невольной потрясенной слушательницей; вулканической лавой выходило на поверхность нечто немыслимое: идеальная для детей, внуков, родных семья вовсе не была таковой! Подступая к лежащему деду (одной рукой он держался за сердце, другой, дрожащей, пытался забросить в рот таблетку нитроглицерина), грозно возвышаясь над ним с правнучкой на руках, она с деланным сарказмом вопрошала, куда же подевалась его любовница. Та, с которой он ужинал в ресторане «Панская охота» и ездил отдыхать в Сочи, где она? Которую навещал по выходным, даже гуляя с внучкой — люди видели! Той, между прочим, он покупал золотые украшения, а у нее, у законной жены, полюбуйтесь–ка, люди добрые, — за этим следовало, к большому удовольствию младенца, переворачивание свободной рукой бедной бабушкиной шкатулочки с дешевыми побрякушками, которые ее внучки и племянницы превратили в игрушки, все парное сделав штучным, все непарное — располовинив; ту он одевал в меха, а у нее — распахивался настежь шкаф — одно самодельное! И это было правдой: все бабушкины одежки, вплоть до шубы и пальто, были сшиты, перелицованы, связаны ею самой, как и все скатерти, салфетки, шторы, покрывала, половички, тапочки, варежки, носки, свитера и куртки в доме. «Где же она теперь? — со злым торжеством, так не идущим ее добродушному лицу, вопрошала бабушка, сама уже держась за сердце. — Кому ты теперь нужен?!» Дед молча сыпал в рот таблетки.
Это было жестоко и не соответствовало действительности. Видела я, выходя на балкон, где, за неимением у бабушки сил, у меня — времени, «дышала свежим воздухом» в семь шуб закутанная моя дочь, видела стоящую под окном дедовой спальни одинокую фигуру, а потом соседка приносила в дом дефицитные лекарства и аппарат для измерения давления — тонометр, который достать в ту пору было едва ли под силу простому смертному. Но осудить бабушку я не могу. Сколько же десятков лет, забитых в глотку, как куски льда, она копила этот груз обид — столь горьких, что даже ее великая доброта не смогла их растворить?
Помню, как Коловратка на бабушкиной кухне учила свою сестру, толстогубую простоватую деваху, уму–разуму: «Аборт — и сейчас же! Пока срок не пропустила, дура! Ишь — рожать! А если его там убьют? Кому ты с хвостом нужна будешь?!» Речь шла о муже девахи, офицере, месяц назад отправленном в Афганистан. Младшая Коловратка тогда безропотно повиновалась, но с благословения мудрейшей целенаправленно зачала и произвела одного за другим двоих, когда муж вернулся в чине майора, с видеомагнитофоном и зеркальными очками корейского производства. Позже от бабушки я узнала о дальнейшей семейной жизни этой пары. Муж младшей Коловратки работал в другом городе, где и встретил свою любовь. Старшая (о гениальном инстинкте самосохранения этого вида я уже говорила) учуяла угрозу и подбила сестру выследить «негодяйку». «Представь, они приехали ближе к вечеру, позвонили в дверь, он, знамо дело, не открыл, ну они стали кричать, кулаками стучать, — спокойно, без эмоций рассказывала бабушка, и мне трудно было понять ее отношение к поступку берегинь нравственности. — Ну а мороз был — градусов под двадцать. Открывает, наконец, он им, Тоня по лицу его сразу поняла: та здесь, а потом и запах учуяла чужих духов… Квартирку–то он снимал однокомнатную — где спрятаться? Ищут–ищут, найти не могут, что за чудо, уже и в туалете смотрели, и в шкафу, и под диваном… Антонина–то и сообрази: шасть к балкону! И — настежь! А там — та, босиком, в норковой шубе на голое тело… Тут они ее за волоса–то и выволокли…»
Мне кажется, эту норковую шубу Вера присочинила для пущей яркости демонического образа разлучницы. От этой истории у меня до сих пор мороз по коже, но бабушка, бабушка! Почему, рассказывая, она так старательно отводила глаза? Она никогда не выслеживала дедовых любовниц, не интриговала в союзе с опытными фуриями в благих целях сохранения семьи. Лишь однажды был случай, о нем Вера рассказывала с трогательной гордостью. О том, как почтальонша по ошибке отдала ей телеграмму какой–то дедовой курортной пассии: «Деньги высылаю сама приезжаю среду тчк Раиса». И она в тот же день отбила ей ответную: «Деньги высылай сама не приезжай тчк Вера». Но в те дни ей чаще вспоминался послевоенный купейный вагон, мелькание фонарей в нефтяной черноте ночи… Они возвращаются домой из Москвы, красавец–офицер муж и она с детьми. У мальчиков от непривычных столичных деликатесов разболелись животы. «Разберись!» — бросил он ей, отправляясь пить шампанское в соседнее купе, а она всю ночь бегала то с одним, то с другим сыном в тряский туалет, всякий раз физически спотыкаясь о полоску света на полу возле неплотно закрытой двери, откуда тянуло дымком дорогих сигарет, раздавались женский смех и мужские возбужденные голоса.