Вернер Хайдучек - Прегрешение
«Страх» вообще не совсем то, что она испытала, уж скорей она подумала, до чего ей это некстати. Занятия, экзамены, мать и, не в последнюю очередь, сам Хербот. Может, он подумал, что, обзаведясь ребенком, она теперь примется его шантажировать. Маша взглянула на руки Хербота, лежавшие на руле.
— Хороший день, — сказала она.
Хербот притормозил на стоянке для отдыха между двумя деревнями.
— Не возражаешь?
«Господи, уж эта мне вежливость», — подумала она.
Они заказали жаркое с кислой капустой и клецками, для Маши красного вина, а на десерт — мороженое. Ели, изредка обмениваясь взглядами. Говорить было не о чем.
Когда они снова сели в машину, он сказал:
— Можешь вообще не беспокоиться. Там главный врач — мой бывший одноклассник.
— У тебя всюду сидят свои люди, — сказала она, — и водопроводчик, и автослесарь, и гинеколог.
Он засмеялся, и этот смех привел ее в ярость. Ей хотелось, чтобы все поскорей то ли осталось позади, то ли чтобы вообще ничего не было. Она не могла себе объяснить, как это произошло. Она делала все, что положено, во всяком случае, никакой оплошности она вроде не допустила. Ребенок многое улаживает, вспоминала Маша. Фраза показалась ей нелепой. Она не могла бы сказать, от кого ее слышала. Мать, та наверняка порадовалась бы. И сказала бы: «Делать аборт, убивать такую крохотулю, да ты спятила». Эти слова должен был сказать Хербот. Втайне она ждала, что он их произнесет вместо своего: «Что произошло, то произошло, и я ни от чего не отрекаюсь». Она же по его лицу поняла, что ее беременность ему не нужна, ну ни вот столечко, особенно теперь, когда они у себя на комбинате создали новое волокно, жароустойчивое, звуконепроницаемое, легкое, дешевое. Экспортный «шлягер». А об этом придется сказать жене, бухгалтерии, ведь он же, само собой, возжелает ежемесячно отчислять некоторую сумму на ребенка. Словом, если вдуматься, Хербот просто был рад, что ему не надо изображать из себя благородного рыцаря.
«Я не из таких».
Ладно уж, Хербот. Ты навсегда запомнишь сочельник, Международный день защиты детей, праздник посвящения и день рождения.
«Если только ради меня, можешь этого и не делать».
Вот-вот. Любящий отец, заботливый отец. Мать тебя убьет, ничего не попишешь, мать убьет.
Дорога была узкая. Идущий навстречу грузовой тягач вытеснил их машину на обочину. Херботу пришлось сбросить скорость. Он хорошо водил машину.
— Ты бы вздремнула.
Маша закрыла глаза. Собственно, лишь для того, чтобы не надо было разговаривать. «А что, — подумала она, — а что, если я оставлю ребенка? Университет никуда от меня не уйдет. А кроме того, свет на нем не сошелся клином: можно работать в конторе товарищества, можно в полевой бригаде, можно кассиршей в универмаге». Да и врач был против прерывания первой беременности. Такие последствия, сякие последствия, и вообще, что у тебя есть, то при тебе и останется.
— Какой срок ты еще отвел нам обоим? — спросила она.
— Ну зачем ты так?
Он обнял ее за плечи, а Маша подумала: все кругом дерьмо.
Сама операция прошла без сучка, без задоринки. Маша попросила Хербота не уезжать на те несколько дней, что ей придется пролежать в больнице. Каждое утро он приходил с цветами, садился возле ее постели, гладил по лицу, по рукам. И за это она была ему очень признательна.
— Ты себя хорошо чувствуешь?
— Да, я себя хорошо чувствую.
В последнюю ночь она вдруг проснулась и потом уже не смогла заснуть. Фонарь, где-то там за окном, бросал в комнату тусклый свет. Женщина на соседней койке громко храпела. Сперва этот храп не мешал Маше, но потом эта женщина и ее громкое, неравномерное дыхание вызвали у нее отвращение. Мысли ее обратились к ребенку, которого больше в ней не было. Девочка, как сказала сестра.
Маша почувствовала, что ее тошнит, встала и подошла к открытому окну. Да что же это, подумала она, и ей захотелось, чтобы Хербот завтра не приходил, чтобы он вообще убрался восвояси.
Но Хербот явился в условленное время и отвез ее в общежитие, а общежитие ее страшило, эти пытливые взгляды, полунамеки. Девочек не обманешь. Многие из них сами прошли через это.
На прощанье Хербот сказал:
— Если только ради меня, ты могла этого и не делать.
И каждый был рад, что ему не надо больше терпеть общество другого.
Спустя два дня Хербот заявился в общежитие и вызвал Машу из комнаты. На комбинате ему рассказали про визит Элизабет Бош.
— Все, что произошло, касается только нас двоих, и больше никого, — возмущенно, с ходу выпалил он. — Комбинат ты к этому делу не припутывай.
Он никак не хотел верить, что Маша ничего матери не рассказывала. С чего тогда мать побежала на комбинат?
Маша тоже не могла объяснить поведение матери и вполне разделяла гнев Хербота, хотя, конечно, ей не нравился тон, каким он говорил про ее мать.
— А пошел ты куда подальше! Можешь думать что хочешь, — крикнула Маша и, с трудом сдерживая слезы, убежала.
На другое утро она снова решила прогулять, как уже не раз бывало за последнее время, и поехала в деревню с твердым намерением сказать матери, чтобы та не совалась в ее дела, потому что она, Маша, и сама знает, что, где и зачем.
Элизабет сидела в своем кресле у окна, она ничем не могла заняться. Болел затылок, болела спина, колени. Она увидела, как идет по улице Маша, и подумала: «Хорошо, что она нашлась, дольше я бы просто не вынесла». Она бросилась навстречу дочери и прижала ее к себе.
— Где ты пропадаешь?
Вид матери испугал Машу. Нельзя ей рассказывать про ребенка, подумала она. Да и зачем?
— Я тебе поесть приготовлю.
— Неохота.
— Ну, тогда кофе.
— Мне сразу же обратно.
Маша почувствовала, как к горлу опять подкатывает эта мерзкая тошнота, ее состояние после больницы ухудшилось. Маша купила себе плюшевую зверушку и на ночь укладывала рядом с собой, сама понимала, что это ребячество, но все-таки укладывала.
— Мама, не вмешивайся в мои дела, — сказала она, — очень тебя прошу: не вмешивайся.
Голос у нее дрожал. «Зря я сюда приехала, — думала она. — Все равно мать не поймет».
— Ты ничего мне не рассказываешь, — ответила Элизабет, — а я боюсь.
— Не вмешивайся, ты все испортишь.
— Что испорчу?
«Какой у нее взгляд, — подумала Маша, — это же надо, какой взгляд, только нечего ей так на меня глядеть и вообще пусть оставит меня в покое. Пусть все оставят меня в покое, Хербот, мать, Ханс, университет с его дурацкими лекциями и семинарами, я куда-нибудь уеду; только пусть оставят меня в покое».
Она собрала вещички и побросала в чемодан все подряд, что подвернулось под руку.
— Нельзя же так, — сказала мать, — не можешь ты просто так взять и уйти, просто взять и уйти.
Маша ничего не ответила. Элизабет слышала, как захлопнулась дверь. Мыслей в голове не было никаких, только горло сдавила судорога, грозя задушить. Потом изнутри прорвался какой-то крик. Она никогда не слышала у себя такого голоса. Заглушить свой крик она не могла и втиснула лицо в подушку.
В тот же день Элизабет Бош получила от Якоба Алена письмо, где он писал, что сделал в доме новые окна. Теперь у него просторно и светло. И еще он срубил дерево, чтоб не затеняло террасу.
И в тот же самый день Элизабет Бош начала запираться от людей у себя в квартире, она не открывала ни на стук, ни на звонки, никому. Она стояла у окна, притаясь за гардиной, глядела на улицу и ждала, сама не ведая чего. Прошлое обрушилось на нее, слишком много прошлого: заброшенный поселок в Богемии, мокрая от росы трава, запах мяты и разогретые солнцем валуны. Умирает все, думала женщина, умирает время, умирает небо, лес, поля. И еще, подумала она, раз уж человек приходит в этот мир, должно быть хоть что-нибудь, ради чего стоит жить на земле. Пока муж был жив, он хотел вовремя получать завтрак, обед и ужин, а по субботам после выпивки ложился с ней в постель. Ей это было по нраву. Дети тоже требовали самокат, велосипед, мопед. Но ведь не ради этого живет человек, думала она, господи, не может быть, чтоб только ради этого. И ей вдруг почудилось, будто на свете не осталось больше ни одной живой души, только она, Элизабет, у своего окна.
Вскоре после этого Элизабет Бош увидела во сне, будто под окном у нее стоит Якоб Ален. И выглядит он совсем как ее покойный муж: прищуренные глаза, щетина на лице, бледные губы. Он глядел на нее и молчал. А когда она спросила: «Как поживаешь?» — он протянул руку, ту, без двух пальцев. Тут небо вдруг пожелтело, будто перед грозой. Вороны, подхваченные ветром, обрушились на деревню, словно черный дождь. Она подбежала к Якобу Алену, — а может, это был не Якоб, а ее муж? — но тот отпрянул в желтый предгрозовой свет. Она открыла глаза, и странное чувство ею овладело: будто она раздвоилась. «Они разорвут меня на части», — подумала Элизабет.
Эрна Лаутенбах была человек душевный. Когда у других опускались руки, ее тут-то и осеняла какая-нибудь идея. В свое время, сразу после войны, она чуть не сделалась француженкой. Но Жан, ее военнопленный, после освобождения вернулся к себе в Лион, а ей оставил только мечты, слово «бонжур» и еще «я тебя люблю» по-французски. Когда у Элизабет погиб муж, Эрна ей открылась. Ведь должен был кто-то проследить, чтоб женщина не наложила на себя руки после такого удара. Эрна Лаутенбах некоторое время даже ночевала у Бошей. «C'est la vie, — сказала она как-то вечером. — То-то ты удивляешься. Вы все, небось, думаете, что с нее проку. Темнота, а ведь я говорю по-французски. Bonjour, Элизабет, bonjour, mon ami. Я ведь чуть не уехала во Францию. Проводила бы теперь отпуск на островах, в белом отеле. Мужу я про Жана ничего не рассказывала. И отцу не рассказывала, и матери тоже нет. Только я об этом знаю да он. Взаправдашний француз».