Дарья Симонова - Узкие врата
Норкина, как ни странно, просекла неудобство, у этой незыблемой крепости, оказывается, были открыты настежь неожиданные лазейки, попадешь в них – и ты понят. Инга терялась в догадках, что Норкина втолковала неустойчивому Солору, но лед тронулся. Довольной Норкина никогда не была, как водится, но вспыхивать себе тоже не позволяла. Как ни странно, парадоксальная ее манера дала плоды. Танцевала Инга не чаще равноденствий, зато теперь ее спектакль – событие, галерка и та битком. Впечатлительная женщина в дерматиновом плаще с букетом дефицитных ирисов в слезах из-за гибели «бедной индийской девочки», с ней сиплый сын, непоседливый и щербатый, повисает на массивной створке подъезда, она скрипит немилосердно, остальные терпят, они тоже хотят причаститься несвятых тайн, сказать пару слов августейшей Инге.
Бесхитростные души! Нелли учила хулу и почести принимать одинаково утилитарно, выжимая бесстрастную суть, остальное – из сердца вон. Что же есть суть у этих озябших маленьких людей в вязаных шляпках, шныряющих на расшатанных каблуках каждый день мимо сонных артерий каналов на гнусную работу и обратно, потом – дети, или – нет детей, нет семьи, что чаще среди них, кротких любителей. Выходит, после работы – одиночество, скрашенное каким-нибудь тощим выродком из отряда кошачьих. Что они видели в жизни своей однокомнатной согласно штатному расписанию… Инга желает спрятаться от слез и от людей, от сплошной человеческой печали. А тут еще старушка Вера Иннокентьевна в безупречно отутюженном старье запросто восхищается:
– Инга Сергеевна, вы превзошли саму…
Страшно и вслух произносить такое! С Верой Иннокентьевной Инга подружилась, у нее удивительно ясный ум и полная разруха в жизни. В войну вся семья погибла, Вера осталась одна в извилистой, как подземелья средневековых замков, коммуналке. Она преподавала зарубежную литературу в педагогическом. Вот и вся ее история, умещающаяся на ладошке. Хорошо, хоть Матвеев сглаживал картину. Он служил перешейком сразу между тремя мирами: миром прим, миром поклонников и обыденной реальностью. Матвеев не носил стоптанных бот и шапочек-«пирожков». С виду банально приличный господин. Возник он, недосягаемый, еще на Ингином выпускном. Гладкое овальное лицо, борода казалась мягкой, как кошачья шерсть. Ему очень шло быть ценителем и обозревателем одновременно, он редко опускался до рецензий на спектакли, до хвалы или ругани, он парил где-то выше, в подведении итогов, в стратегиях и тенденциях, и замечал лишь очень крупную дичь. Инга, ясное дело, не читала его опусы… до поры до времени.
Их свело большей частью то обстоятельство, что двое людей в одном месте и одном времени, которые, пусть каждый по-своему, ищут чего-то нездешнего и нетеперешнего, неминуемо почуют созвучие, пусть даже по сути цели их категорически не совпадут. Приятельство с Матвеевым оставалось переливной картинкой: то Матвеев идет поздненько мимо ее окошка и душит в себе порыв: «Дай, думаю, зайду», а Инга после заламывает руки: «Ну почему ж вы не зашли!»
То Инга в ночном раздрае жаждет релаксирующего тембра и успокаивающей логики, но звонить не решается, а Матвеев, узнав, высмеивает ее за робость. Ведь что за звезда без причуд? Матвеев удивлялся:
– Инга Сергеевна, ты единственная у меня ничего не просишь.
Инга просила. Слова живого. Получалось так, что прочее для нее – излишество…
Нелли заговорщицки бурчала в нос:
– Вот кто тебе подходящий муж. Лови его за жабры, а то мужика окончательно засосет!
При благодушной внешности Матвеев имел запутанные отношения со своими семьями. Ибо на одной был женат, на другой не был, у той от него ребенок, у другой не от него, но она дорога ему как память, а потом эта рожает от него, а та, первая, наоборот, не от него, но хочет все равно вернуться к нему, и он вроде хотел… Начинал Матвеев медбратом и даже почтальоном, как известно, иное эстетическое чувство оттачивается грубой реальностью. Окольными путями он пришел к искусствоведению и в хрупком кругу балетоманов выглядел иноходцем.
– К балету неравнодушны либо диктаторы, либо поздние девственники, – говорил. – Одним словом, сплошное угнетенное либидо.
Фрейдистской иронией Матвеев не гнушался и в самых чопорных ситуациях, за это его побаивались, и Инга в том числе. Впрочем, лучшая защита от матвеевских острот – открыть все карты, капитулировать. Тогда он не выдаст. Его учтивость с дамами всегда обманчива, он не делает скидок на пол, возраст, здоровье ума, достаток. Впрочем, одновременно он только прикидывается, что это так, чтобы не выглядеть пресно. На самом деле он душка.
Он приносит одну хризантему. Никаких букетов и тем более корзин, потому что Инга их инфантильно боится с тех пор, как узнала про Олеськиного рокового поклонника. Инга поведала туманную декадентскую историю Матвееву. Он выслушал молча. Потом прогуливались однажды вечером по набережной, Матвеев вдруг ткнул пальцем в сторону дома: вот здесь жил раньше подпольный абортмахер.
– И ваша Олеся наверняка у него побывала…
Инга язык проглотила, потом опомнилась, затребовала объяснений, но Матвеев качал головой в знак того, что мир порой неприятно тесен.
– Господи, у всех какая-то информация, одна я, тетеря…
– Я бы не назвал это информацией. Это – вероятность… И закончим об этом. Если не дано уберечь, лучше не знать.
Воистину абортмахеры не должны жить в таких прекрасных местах!
– Он уже и не живет. Его посадили, – примирительно уточнил Матвеев.
Но чаще всего разговоры про «почему мне не везет?».
– А вы разве хотите, чтоб вам везло, Инга?
Его правда – не хочет. Везение – это когда доволен собой, что бы ни происходило, куда бы ни швырнуло и во что бы ни ввязался; это нечто из области «знать себе цену» или когда до твоего Ангела всегда можно дозвониться. Везунчикам незнакомы длинные гудки. Если Инге начнет везти, то это будет уже не Инга.
– Вот она, ваша ошибка! Вы себя запрограммировали на трагедию!
И начиналась исповедь взахлеб.
«…Хочу переиграть обратно. Осточертели вынужденные лавры, я их не выбирала, отдам в хорошие руки! Так не честно… Вечная готовность к бегству, которой мешает громоздкая театральная условность. Бутафория, грим, прическа. Жест. Освободиться бы от всего, смыть, расправить несуществующие крылья, ведь крылышки Сильфиды – всего лишь реквизит. Все снять, останется только вид из какого-нибудь окна. А там – последний трамвай огибает пузатый театр. Пустынно. Одиноко. Иногда хорошо до слез. Кажется – вот и кончилось все. Я, Инга, одна, уносите меня куда-нибудь, не хочу ни в рай, ни на сковородки, постою в предбаннике, отдышусь. Забуду, кто я. Забуду имя свое, которое дал мне моментальный папа. Дал, замешкался и исчез. Я – никто, сама с себя стекаю. Пусть всегда будет пауза. Никакие почести и вершины не стоят ее и этого трамвая, в последний раз огибающего театр, и смолкающего гула его…»
Матвеев слушал, и улыбка его могла означать что угодно. Как у Будды.
Иногда он приводил на Ингу женщин, детей, своих и не своих. Редкая идиллия! Матвеев и сам редкий. Он не завсегдатай, не поклонник в полном смысле этого слова. Ведь поклонник – это призвание, опричнина, крест потяжелее, чем у гения, раз пропадаешь ни за что. Вот Вера Иннокентьевна для примера. В войну – каторга и горе страшное, после войны – разруха, обтесало девочку, как кочерыжку, осталась одна. Почему ее вдруг обрадовало действо, увиденное в бинокль, – кто разберет теперь. Похоже, попади она на «Вестсайдскую историю» или на бразильский карнавал, судьба описала бы совсем иную траекторию; юная Вера Иннокентьевна просто была готова во что-нибудь влюбиться жадно и безнадежно. Сам серый крупозный воздух города внушал: девочка моя, на Целого Мужчину после этой бойни ты никак рассчитывать не можешь, выбирай мечту подоступнее…
Или это балет с его строгостями приучает к аскезе верных оруженосцев? Вера стала ходить в театр, театр – через два квартала, «Вестсайдская история» – на Бродвее, случайности географии подчас и есть судьба. Матвеев корил Ингу за мифологизированное мышление.
– Но, право же, Инга Сергеевна, есть и такие, которые не хотят замуж. Может, Вера Иннокентьевна не хотела…
Как так – не хотела?! Не бывает. Если б Инга пошла бы любой из тысяч дорожек, кроме своей, она бы только и делала, что хотела замуж. Не получилось бы с мужем, плевать, родила бы одна…
– А вы не думали, что ребенка нужно содержать? Это деньги! – не унимался Матвеев. – А если одна и никого родных, оставить не с кем, помочь некому? Света белого не увидишь! Почему вы думаете, что с ребенком ей было бы лучше? Да может, ей от балета больше радости, может, она прожила самую счастливую жизнь, на какую была способна!
Справедливо. Инга упускала из виду деньги. Догадывалась, что быт иссушил бы ее в момент, как бабочку – энтомолог, но втайне она лелеяла наивную мечту бесстрашно в него окунуться. Она бы родила! И мучилась бы, заламывала руки, научилась бы ругаться матом, молиться на лучший кусок мяса в битве за магазинный урожай. И – проиграла бы, все коту под хвост! Ну и что? А сейчас не под хвост? Танцует все реже, все больнее перевоплощения, все меньше и меньше нравится ей роль трагической жемчужины. Хочется блеска, шика, безумного шоу, после которого хоть тысячи змей от Гамзатти вопьются, зато погудели всласть! Чем дальше, тем острее настигает ее Олеськина философия, и совсем не страшно было бы теперь пристраститься к чему-нибудь и ухнуть в тартарары, где «лиловый негр ей подает манто»… Но только чтобы больше не танцевать смерть баядерки Никии, полюбившей воина Солора, на которого возложила глаз и царственную длань наследница престола Гамзатти и для верности загубила соперницу. Послала ей змею в корзине с цветами – опять эта корзина! А Никию любит Великий Брамин и приносит ей противоядие с условием, что она откажется от Солора навсегда; но она отказывается от Брамина, да вообще от всех отказывается, и черт с ними со всеми… Засим – Царство теней, вершина хореографии. Зрители плачут. Что видно им, людям достоевским, с их верхних ярусов?