Дубравка Угрешич - Форсирование романа-реки
Но Пипо понимал, что это значит: вот и наш Пипо, который на самом деле не наш. Потому что он – это что-то другое. Неизвестно что. А вскоре он услышал: «Скази „здластвуйте, дядя Пипо"» и «Здластвуйте, дядя Пипо». А потом: «Поздоровайся с Пипо, обормот!» И когда однажды он прочитал во взгляде одного такого четырнадцатилетнего «обормота», сына своих друзей: «А, еще один старый пердун», – Пипо содрогнулся. Содрогнулся оттого, что все время чувствовал себя ближе к «обормотам», чем к «старым пердунам», а «обормот» одним взглядом взял да и послал его в соответствующую временную нишу. Словно он какой-нибудь чокнутый Бенджамен из фильма «Выпускник», которому уже давно не двадцать, а тридцать пять, но он по-прежнему считает себя вправе смотреть на все через маску для подводного плавания, через которую ему видны оскаленные лица стариков, а сам он не понимает, что тоже принадлежит к «оскаленным». Его знакомые взирали на него, защищенные женами, детьми, работой, а Пипо принюхивался снаружи, не потянет ли неудовлетворенностью или несчастьем, за которые можно было бы ухватиться как за подтверждение того, что ему, Пипо, все-таки лучше. Не принадлежал он и к писателям. У них тоже были свои общественные игры: свои собрания, кланы, свои поездки, свои прилавки, журналы, критики, свои ссоры, свои похлопывания по плечу… Пипо никто не звал. Никто не был «против» него, но никто не был и «за». Время от времени Пипо чувствовал себя кем-то, кого не существует. Так, зайдя однажды к своему знакомому, автору сценария популярного телесериала, он застал его над грудой газетных вырезок.
– Что это у тебя такое?
– А, это… Press-clipping. Только что прислали из агентства. Хотел узнать, что пишут обо мне газеты.
Пипо тоже обратился в агентство, чтобы проверить, пишут ли что-нибудь в газетах о нем, и вскоре получил маленькую вырезку из криминальной хроники о каком-то Петере Финке, который ограбил кассу супермаркета в Вировитице.
Так Пипо плавал от одной внутренней точки к другой, от одного взгляда на мир к другому. В первом, казалось, он занимался «ego-building'oм», но во втором весь прекрасный building этого ego таял, как мороженое.
Приближаясь к первой точке, Пипо обдумывал свое будущее крупное литературное произведение, которое, может быть, и не изменит мир, но покажет «всем им», чего он стоит. Он торжественно переставлял письменный стол к окну и часами глазел в окно, мечтая неизвестно о чем. И так до тех пор, пока в окнах не появлялись лица скучающих пенсионеров, глазевших на него. Тогда Пипо начинал детально обдумывать, как заменить оконные стекла, чтобы (раз уж так получается) он мог на них глазеть, а они на него – нет. А потом все-таки сдавался, отодвигал стол от окна и теперь уже глазел на стенку. Сначала он был дисциплинированным и глазел сидя за столом, потом переселялся на диван, откуда, уже лежа, глазел на письменный стол. Сладкое погружение в мечты было приятно Пипо, он покачивался на огромных бумажных простынях, которые в его воображении были сплошь исписаны его рукой.
Так продолжалось до тех пор, пока не появлялись первые трещины, знак того, что Пипо плывет к другой точке. Тогда он выходил (из комнаты в мир!), контактировал, впадал в озлобление или становился необычно активным. Он терял контроль над собой и пускался в долгие разговоры с соседями о повышении ежемесячной платы за газ («Что, я с ума сошел? Что со мной?»), в резких выражениях обвинял службу энергоснабжения, грозил, что напишет туда (однажды он действительно написал, но ответа так никогда и не получил), реагировал на каждую статью в газетах, на каждое сообщение в телевизионных новостях, возмущался неважными экономическими достижениями цементного завода в Бачка Паланке или где-нибудь еще, на него находили приступы озлобления из-за глупого интервью какой-нибудь звезды эстрады, он горячился из-за работы городской мусорной службы, из-за действий правительства, экономической политики, выступлений далматинского ансамбля песни, альпинизма, коррупции, вегетарианцев, правовой системы, собак, людей… Из-за всего! Всем им надо показать!
Мама на кухне, озабоченная плохим настроением Пипо, в таких ситуациях говорила:
– Пипили, я и не думала, что тебя это настолько колышет.
Вот тут уж у Пипо темнело в глазах, и он совершенно выходил из себя. Мама не только употребила прозвище Пипили, чего он просто не выносил, но и давно устаревшее жаргонное словечко «колыхать»! (И где это она такого набралась?) Разумеется, это его не колыхало. Нет, разумеется, колыхало, да еще как! Это были те самые трещины, которые Пипо начал узнавать не только у себя, но и у окружавших его людей, которые приближались к сорока годам. Vierziger. Кризис среднего возраста. Пипо клялся, что он не допустит, что он не позволит себе уподобиться одному знакомому, бывшему рокеру, теперь преуспевающему экономисту, полностью вписавшемуся в систему повседневной жизни, который время от времени впадал в депрессию и писал длинные письма to Mick Jagger, прося взять его в свою группу. Одним словом, это были трещины, которые появлялись в тех местах, где проходила граница между желаниями и возможностью их осуществить. А желания у Пипо были, хотя он точно не знал какие. Просто ему не удалось вырасти и надоело быть недоростком. И поэтому сейчас он относительно спокойно плутал от одной внутренней точки к другой.
Пристав ко второй точке, он чувствовал себя боксерской грушей, на которой жизнь отрабатывает удары. Удары он получал с раннего утра, точнее, с десяти часов, когда обычно просыпался…
– Пипилииии!!! Сварить тебе кофе?
Удар! В полусне, под теплым одеялом Пипо еще чувствовал свою гладкую кожу, свои гармонично развитые плечи, на груди его сладко спала, легкая, как пена, Jessika Lange. Мамино гнусавое, старчески-сладкое «Пипили» было кнопкой, которой она запускала его вспять, как ракету: 35, 34, 33, 32… и так далее. До тех пор пока он, уменьшившийся до тельца со сморщенным личиком и слипшимися глазками, не вдыхал глубоко, как при нырянии, и не совал голову в теплое, темно-красное – ничто. А потом опять выныривал – гладкий, блестящий – мамин сын.
– Свари! – отозвался Пипо. Jessika Lange окончательно исчезла. Пипо зевнул и посмотрел на часы. Двенадцать! На полу лежали футболка «Berkeley University» и пара кроссовок «Nike». Амер! Он проспал встречу с амером!
И Пипо стремительно выскочил из кровати и ринулся в ванную.
4
Во время перерыва литераторы оживленно комментировали в фойе выходку чеха Яна Здржазила. Вокруг месье Жан-Поля Флогю собралась группа писателей во вчерашнем составе.
– Если то, что говорил наш несчастный друг Здржазил, действительно правда, можете быть уверены, что в этом повинна или женщина, или собака, – загадочно сказал господин Флогю, блуждая водянистыми глазами по лицам присутствующих.
– Почему же мы можем быть уверены? – спросила иронически датчанка.
– Потому что как в прошлом, так и сейчас рукописи исчезают главным образом по вине женщин или собак, – спокойно ответил господин Флогю и, улыбаясь, закурил толстую сигару.
– Почему собак?! – удивился поэт Ранко Леш.
– Почему женщин?! – датчанка пронзила взглядом Леша. Он на нее даже не взглянул. Только слегка покосился в ее сторону похожим на клюв носом.
– Вам, конечно, известен тот факт, что John Warburton, известный коллекционер восемнадцатого века, имел большое собрание драм эпохи Елизаветы и Джеймса I. Warburton оставил эти драмы на хранение Betsy Baker, своей кухарке, которая извела эти уникальные страницы на то, чтобы растапливать печи и подкладывать на противни под пироги. Сегодня сохранились только три драмы из коллекции Warburton'a. Они находятся в Британском музее…
– Смерть Betsy Baker! – сказал Томас Килли, поднимая бокал. Все, кроме датчанки, поддержали ирландца.
– Известно также, – продолжал Флогю, – что Thomas Carlyle дал читать рукопись первой части своей «Истории Французской революции» John'y Stuart'y Mill'ю. А его служанка сожгла рукопись, решив, что это старая ненужная бумага.
Господин Флогю пыхнул дымом сигары и обвел взглядом присутствующих.
– Когда умер сэр Richard Burton, английский переводчик «Тысяча и одной ночи», его жена сожгла сделанный им перевод «Камасутры», сочтя, что эта рукопись непристойна.
– Оставьте ваш мужской шовинизм, – сказала датчанка раздраженным тоном. – Лучше подумайте о том, сколько женщин на протяжении истории вообще не имели возможности приблизиться к письменному столу, а уж тем более написать что-нибудь такое, что другие могли бы сжечь! Чего стоят все эти дурацкие рукописи по сравнению с женщинами, которые кончили жизнь в сумасшедшем доме или сунули голову в духовку!
– Продолжайте, господин Флогю, – сказал поэт Леш, опять покосившись носом в сторону датчанки.
– О женщинах или о собаках? – улыбнулся господин Флогю.
– О женщинах, – кратко ответил поэт-игрушка. Датчанка фыркнула и покинула общество.
– Жена William'a Ainsworth'a, например, в припадке ярости бросила в огонь почти законченный им латинский словарь. После этого Ainsworth'y потребовалось еще целых три года, чтобы завершить работу…