Сергей Костырко - Медленная проза (сборник)
О господи, сколько патетики! – ежился он, возвращаясь налегке. Ветер выдул хмельную обиду.
Промок и задубел он так, что даже быстрый шаг не согревал. Улочка была черна и непомерно, бесконечно длинна. Ветер гнал его, прижимая мокрые брюки к ногам. Одна забота – горячий душ и сухая постель. А впереди уже светились огни, и косматая ель с пустой площади махала ему разноцветными лампочками.
«Вот скромная приморская страна».
Автобусы приходили и уходили.
Однажды ночью выпал снег, и на полдня прояснилось небо: косое сильное солнце, синий снег, желтые домики, фырчит застрявшая в сугробе машина, – открытка с родины.
Но после обеда затянуло, заморосило, и под вечер, когда он шел на автостанцию, под ногами чавкало.
…Новый год он встречал на своей пустой и просторной, как теннисный корт, лоджии. Дважды высветилось ракетами небо, сначала по московскому, а через час по местному времени. Он пил шампанское и заедал высохшим зефиром. Из окон соседнего дома поверх пьяного гомона и визга – голос Дассена. Певец почти не скрывал, что только делает вид, будто поет для них, купивших его пленку и поставивших ее в магнитофон, в действительности же ему нет дела до компании, которую ублажает его голос, до этого праздника, до этой лоджии, до шампанского – это лишь повод, чтобы петь. А поет он для себя и только для себя, и ни для кого больше. И потому он сейчас неуязвим.
Когда погасло небо, утихли крики с балконов и окон, донесся слитный гул моря и сосен.
Он лег под утро, уже не опасаясь куда-либо опоздать, ибо все прошедшие дни самым трудным для него было – не смотреть в сторону почтовых ячеек у лифта в холле Дома, где лежала зеленоватая, захватанная множеством рук, но до сих пор нераспечатанная телеграмма. Телеграфистка перепутала две первые буквы его фамилии, и администрация Дома при всем желании никогда бы не смогла вручить ему телеграмму со словами: «Не жди меня. Прости. Целую». Он затвердил наизусть запинающийся ритм букв в короткой строчке, все ворсинки, все неровности рыхловатого, вчетверо сложенного листа.
Он понимает, что ритуально-телеграфное «целую» написалось автоматически. Она просто не успела подумать, и уже вряд ли подумает. «Целую» стало для них телеграфным словом. И только ошибка телеграфистки давала ему право как бы не знать о телеграмме, право разыгрывать свой спектакль под серым прогнувшимся небом, перед тяжелым пенистым морем, в окружении игрушечных особнячков этого городка. Будьте благословенны прибалтийская сдержанность и уважение к приватности чужого человека, заставляющие вовремя отвести взгляд.
Будь благословенна прибалтийская аккуратность, не позволявшая администрации выбрасывать невостребованные телеграммы до конца заезда, – он счастлив ее присутствию даже в такой форме.
…Телеграмма исчезла утром. Значит, сегодня ему уже незачем идти к автостанции.
ЗАПИСИ
Зимняя дорога домой
То самое – «клубящийся морозом воздух». Он взбухает изогнутой пеленой снега, сползающей с крыши ночного магазинчика.
Декабрь, восемь вечера, я жду троллейбус на остановке у метро «Красногвардейская». Черная тьма просвечена витринами и фонарями со столбов.
Оранжевый свет фонарей кажется праздничным. Ярким. Но это странный свет. Он не освещает. На остановке стоят люди, и их невозможно разглядеть. Свет этот не рассеивает, а как будто сгущает мглу вокруг неподвижных фигур.
Освещенная прожектором девушка-купальщица с рекламного щита кажет золотистое плечо и бедро. Я рассматривал ее днем, растянутая по щиту фотоувеличением загорелая кожа напоминает горячую кожуру апельсина. Но сейчас, под ветром, головы не поднять – дышать можно, только уткнувшись ртом в шарф.
От перекрестка к остановке выворачивает одиннадцатый троллейбус, и, шевельнувшись, толпа уплотняется. Передо мной затылки и плечи, укрытые кожей и черным сукном. Оранжевая пыльца света, осевшая с фонарей на их плечи, похожа на сажу. Таким же тусклым блеском отсвечивают струпья сгоревшего – потом остывшего, вымоченного дождем и снова просохшего – бревенчатого сруба.
Я отслеживаю неподвижным взглядом поплывшую вверх спину с расходящимися полами длинного женского пальто.
Маслянисто блеснули черные сапоги, а под ними мокрый блеск темно-коричневого ребристого пластика ступеней. Я ступаю на них, проталкиваюсь снизу вверх, между телами в пузатых куртках и шубах, выше и выше, пока глазам моим не откроется уходящая к кабинке водителя щель между головами и светло-серым потолком троллейбуса.
Два продолговатых, распластавшихся по металлическому потолку светильника обозначены слабым, как будто подмороженным голубоватым свечением.
Оранжевые огоньки за окном стронулись с места. Мы двигаемся. Но для стоящих в салоне троллейбуса (в основном стоящих – кому охота опускать задницу на жгущий холодом кожзаменитель) движение это – еще менее движение, чем было несколько минут назад, когда все мы топтались в толпе, кося глазом в сторону перекрестка, откуда появляется троллейбус.
Некуда взгляд протянуть. Но все стоят, повернув головы к окнам. Окна затянуты изнутри плотным слоем изморози.
Мы следим за передвижением огоньков по этой изморози.
Световым крошевом переливается крохотная плошечка с неподвижной точкой фонаря посередине. Потом стекла разлиновываются пунктирами слабых огоньков – снаружи (мы знаем это) окна двенадцати– и шестнадцатиэтажных башен вдоль улицы Мусы Джалиля.
Замурлыкал мобильник, и оживают руки сидящей женщины в длинной дубленке, она достает аппаратик, раскрывает, и включается светло-зеленое табло. Да, говорит она, да, уже еду. Да, везу, говорит она туда, в тепло, в розовый свет комнаты, где сидит ее собеседник и где музыка из включенного телевизора, тусклый блеск паркета, уже распакованная, но еще не установленная елка, книжные корешки на полке – очень отчетливые, можно даже прочитать отсюда имена авторов. Нет, нет, говорит женщина, садитесь без меня, не ждите. И закрывает аппаратик. Мир глохнет.
Все мы сейчас – ныряльщики, которые задержали дыхание в ожидании поверхности. Мы цепляемся за угадываемые натренированным глазом огоньки в изморози окна, усилием воображения достраивая мир снаружи и уверяя себя в его существовании.
Припадок
Голову я поднял потому, видимо, что краем глаза уловил странное движение стоявшей передо мной девушки? Или?..
Я сидел в автобусе справа впереди, перед поручнем, отделявшим мое сиденье от ступенек у передней двери. Ну а девушка стояла в полуметре от меня на этих ступеньках, как бы изготавливаясь к выходу, – наш полупустой автобус только отошел от универсама на Шипиловской. Единственное, чем отметилась она при посадке в моем сознании, – сединой в черных волосах. Странно, обычно такие девушки красят волосы. Высокая, в светло-сером элегантном и, видимо, достаточно дорогом пальто, с молодым лицом, но вот с этой полуседой копной волос на непокрытой голове, она уже не девушкой смотрелась, а пожившей женщиной; «почему не красится?» – подумал я, открывая журнал и тут же забывая про нее.
И от журнала оторвался только тогда, когда, ухватившись обеими руками за низкий поручень перед моими глазами, она начала приседать, разворачиваясь ко мне. Я поднял голову от журнала в тот момент, когда лицо ее уже опустилось перед моим и замерло очень близко, и глаза ее смотрели на меня, точнее – в меня, как в зеркало. По интимной почти бесцеремонности жест бывшей подруги, вот так задающей вопрос: «Ты что, уже и узнавать меня перестал?» И я непроизвольно напрягся, чтобы вспомнить, и понял сразу же, что никогда и нигде не видел этого лица. Я даже не успел почувствовать нелепость этой сцены. Меня парализовал ужас. Ужас или что-то другое, равное ему по силе. Абсолютно чужой, незнакомый мне человек смотрит в упор, приблизив лицо, смотрит, можно сказать, в меня, с жуткой для меня в тот момент откровенностью и открытостью. Во взгляде ничего дикого. Она не всматривается, узнавая, она и так меня знает, и не так – имя, профессия, место работы, а – целиком.
Все длилось несколько секунд, но казалось – неимоверно долго. Дело не во времени, а – в интенсивности нашего, противоестественного, как ощущалось в тот момент, контакта.
Потом в глазах ее мелькнул испуг, лицо скривилось, она пробормотала что-то вроде: «Господи, ну когда это кончится?!», и тут же лицо разгладилось – в спокойное, удовлетворенное, счастливое почти. Взгляд начал гаснуть. Она еще смотрела на меня не отрываясь, но уже не видела – глаза остекленели, сжатые губы разошлись, и в их щели блеснули стиснутые зубы, побелевшее лицо стало маской, какие я видел в учебниках по античной литературе. Девушка оторвала левую руку от поручня, тело с панической поспешностью выпрямилось, голова запрокинулась, и она – закричала. Протяжный, бессмысленный крик, должный вызвать ужас, отозвался во мне чувством блаженного высвобождения. И только тут включилось сознание – я ощутил движение автобуса, услышал обращенное ко мне: «Мужчина! Да что же вы?!» – с передних сидений кинулись к девушке две женщины, а я уже стоял на ступеньках, придерживая заваливающееся на закрытые двери тело; кто-то стучал в стекло шоферу: «Остановите! Остановите! Человек умирает!», а кто-то талдычил мне на ухо: «Язык ее держите, язык, а то задохнется». Ну да. Знаю. В художественной литературе читал. Но тело девушки казалось неожиданно тяжелым и абсолютно расслабленным – никаких судорог, никакой пены изо рта.