Дмитрий Долинин - Здесь, под небом чужим
Он умолк и утер пот со лба и шеи.
– Не все так просто, – сказал после него Москвин. – Дела отвратительны. Тут семнадцать машин. Все больные. Кто больше, кто меньше. Я посмотрел – металла нет, деталей запасных нет. Взять негде. Нам придется снимать железо с одних машин, ставить на другие. Я присмотрел три машины: четвертая, сорок седьмая, одиннадцатая, их можно вылечить первыми. Эти через две недели пустим, а что будет дальше, не знаю. Нужно, чтоб подвозили металл. Пока берем «С-12», снимаем с него всё, что нужно.
– Как же это? – возмутился некто пожилой, наверное, машинист. – Это ж моя машина. Тяговитая сильно. Молодая, ей полтора года всего. Там ремонту на полдня. И побежит.
– Именно, – сказал Москвин. – Детали самые новые. Огневая коробка не прогорела. Упряжь в порядке. Даже манометр на месте. Три паровоза с одного двенадцатого мы обеспечим.
– Гражданин инженер, – встрял Ковылкин. – Товарищ машинист дело говорит. На кой нам новую машину ломать? Ее и пустить первой.
– Одну пустим, а другие стоять будут, – возражал Москвин. – Нет запасных частей. Вот вам список. Достанете – пустим все. Или как прикажете. Можем подождать с разборкой, пока будете добывать.
– Ну-ну, – сказал Ковылкин.
Работа пошла. «С-12» всё-таки разбирали, разбирали споро. Однако через два дня, когда Ковылкина в депо почему-то не наблюдалось, приехали на автомобиле трое военных и повезли Москвина, как был, в саже и тавоте, на Гороховую. Провели в кабинет, жалкую клетушку с канцелярским столом и решеткой на окне. Входя, успел Москвин разглядеть бумажку на двери: «Следователь С. Дудко». За столом – одутловатый и бледнолицый пожилой мужчина с небольшой бородкой, вроде университетского профессора. Потрепанный мешковатый пиджачок, но – галстук.
– Здравствуйте, Антон Сергеевич, – сказал он. – Присаживайтесь. Давно мечтал с вами увидеться. Читал, читал кое-что ваше.
Москвин насторожился: сейчас всплывут мои рассуждения о греховности социализма.
– Еще в Париже прочел в «Русской думе» ваше интервью о Николае Втором. Как ваш собеседник царя-то под орех разделал! Это ведь году в тринадцатом было?
Пока пронесло, подумал Москвин и кивнул.
– Только вот «Дума» эта кадетская. Почему же вы там публиковались?
– Я не разбираюсь в партийных оттенках. Главное было – опубликовать.
– А как имя вашего собеседника? Вы же тогда его скрыли.
– Я и теперь не вправе его называть.
– Ну да, ну да. Пусть. Вы же с ним после не встречались, ведь так?
Москвин опять кивнул.
– Статейка сильная, – продолжал Дудко. – Ее ведь многие перепечатали, на языках разных. Даже в Америке. Большевики мне говорили, будто Ильич ее одобрил, говорят, очень смеялся.
Зачем он все это несет, недоумевал Москвин. Зачем меня сюда притащили? Неужто чтобы потолковать о давней моей статье? Что в ней смешного нашел Ленин? И коли я их вождя когда-то развеселил, почему я теперь арестован? И кто такой этот Дудко, если ему говорили большевики? Не большевик? Эсер? Тогда? Сейчас?
– А мы с вами, наверное, одновременно были в Париже, – сказал Дудко. – Жаль, не встретились.
Антон молчал, соображал: возможно, других моих статей, что публиковались в России, Дудко не читал, раз в те годы находился за границей.
– Вы офицер? – вдруг спросил Дудко.
– Штабс-капитан инженерных войск.
– И сейчас восстанавливаете паровозы?
– Именно так.
– Ваше отношение к советской власти?
– Нейтральное, – Москвин пожал плечами. – Делаю, что умею. Паровозы – моя специальность.
– Тут пришла бумага. Пишут, что вы приказали разорить самый новый паровоз. Вместо того чтобы его быстро привести в порядок и пустить. Пишут – саботаж!
– Ковылкин?
– Не только. Подписал еще машинист Смирнов и слесарь Суровцев.
Пришлось долго и подробно все объяснять. Дудко внимательно слушал, иногда кивал. Глаза его то останавливались на Москвине, то упирались в письменный стол и бумаги на нем.
– Ну, хорошо, – сказал он, наконец, – допустим, вы правы. А те три паровоза когда запустите?
– Можно хоть через неделю, если Ковылкин дрова подвезет. Пока топить нечем.
– Ясно, – вздохнул Дудко, вставая. – Рад был с вами познакомиться.
Разорвал ковылкинский донос, бросил обрывки в корзину для мусора и протянул Москвину руку.
У двери Москвин обернулся.
– Гражданин следователь, меня оторвали от работы. Мне нужно в депо поскорее вернуться. Пусть меня отвезут на авто.
Глаза Дудко вскинулись, взгляд сконцентрировался у Москвина на переносице, потом Дудко усмехнулся, уселся и взялся за телефон. И Антона повезли в автомобиле. На этот раз без конвоя, с одним шофером. Пока ехал, думал он о том, что, кажется, и в этой самой «чрезвычайке», о которой рассказывают одни только ужасы, попадаются грамотные разумные люди. Или просто случай, везение, один такой Дудко на всю банду?
Про «чрезвычайку», а пуще про ее питерского начальника Моисея Урицкого, говорили только тихо и, действительно, черт знает что. Толковали о его приказе расстреливать демонстрации голодных рабочих, требовавших еды и жалованья. Шептали про две баржи, набитые арестованными офицерами, нарочно потопленные в Финском заливе, и про утопленников, связанных по двое колючей проволокой. Кто-то их своими глазами видел на песчаном пляже северного берега. Полагали, что вынес трупы на берег сильный южный ветер. Впрочем, иногда возбужденная надеждой молва приписывала Урицкому и некую умеренность: будто когда неизвестный террорист убил его друга Володарского, только он удержал питерских большевиков от массовых расстрелов и взятия заложников. А ведь на траурном митинге яростные ораторы требовали возмездия. Сам Ленин слал в Петроград Зиновьеву депешу: «Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство Володарского массовым террором, а мы, как до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную. Это невозможно! Террористы будут считать нас тряпками. Время архивоенное. Надо поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и особенно в Питере, пример коего решает…»
Бежит, торопится лето восемнадцатого. Москвину тридцать шесть, Наде на десяток меньше. Марьюшке – почти два. Времени надлежит катиться плавно и казаться медленным, как бывает в молодости и, тем более, в детстве. Но лето – жестокое, мусорное, подкидывает им вместе со всей Россией и Петроградом одну за другой вести о новых взрывных событиях, отчего время теряет плавность, то и дело вдруг дергается, торопится, а потом ненадолго успокаивается, замирает в томительном ожидании нового взрыва.
Июнь, семнадцатое. Мутное газетное сообщение о бегстве или похищении из пермской ссылки великого князя Михаила Александровича. Судьба его неизвестна, молва полагает убийство. Подтверждение придет позже.
Июнь, двадцатые числа. Дело с комиссаром Володарским, убийца не пойман, ожидается ответный большевистский террор. Но пронесло. Почему? Неведомо.
Через день – страшное известие из Москвы. Решением Троцкого расстрелян капитан первого ранга Щастный. За что расстрелян? Непонятно. Ранней весной сумел он сквозь льды вывести из Гельсингфорса в Кронштадт весь Балтийский флот, чтобы тот не достался немцам. Он герой. Герой расстрелян. Кровавые интриги? Безумие? Антон знавал Щастного, в японскую служили на одном корабле.
Начало июля – московская смута, скандальный съезд советов, убийство германского посла, эсеровский мятеж, надежда на крах большевистского режима, пшик.
Середина июля – злодейское убийство царской семьи.
Август – Архангельск оккупирован англичанами.
Москвин же ремонтирует паровозы. Вылечено девять машин. И все вышли на линии.
30 августа – в один день убит террористом ненавистный Урицкий и в Москве ранен Ленин. Убийца Урицкого, поэт Канегисер, схвачен. Покушавшаяся на Ленина Каплан также.
Официально объявлен «красный террор». Из большевистских газет: «Настал час, когда мы должны уничтожить буржуазию, если мы не хотим, чтобы буржуазия уничтожила нас. Наши города должны быть беспощадно очищены от буржуазной гнили. Все эти господа будут поставлены на учет и те из них, кто представляет опасность для революционного класса, уничтожены. Гимном рабочего класса отныне будет песнь ненависти и мести!»
«На единичный террор наших врагов мы должны ответить массовым террором. За смерть одного нашего борца должны поплатиться жизнью тысячи врагов. Нет места жалости в наших рядах. Мы не дрогнем при виде моря вражеской крови. И мы выпустим это море. Кровь за кровь. Без пощады, без сострадания мы будем избивать врагов десятками, сотнями. Пусть их наберутся тысячи. Пусть они захлебнутся в собственной крови! За кровь товарища Урицкого, за ранение тов. Ленина, за покушение на тов. Зиновьева, за неотомщенную кровь товарищей Володарского, Нахимсона, латышей, матросов – пусть прольется кровь буржуазии и ее слуг, – больше крови!»