Марина Голубицкая - Два писателя, или Ключи от чердака
— Я думаю, Алла, как мало в нашей жизни живой природы.
Выезжаем из города. Поля. Леса. Голые деревья ждут тепла. Стволы живые, ветви доверчивые. Все девочки попарно разговорились, в хвосте мужской клуб с пивом и гоготом: картавит Розенблюм, частит Майоров, зловеще басит режиссер из Питера. Слышу чмутовский баритон, возбужденный, какой–то нездоровый. И вдруг, как гнусавый кондуктор, он возвещает на весь салон:
— Мне Ирина Горинская вчера рассказала, что я детей своих ставил на карниз, бабу шантажировал. Слышь, Ларча?!
Кровь ударяет мне в голову, затопляет стыдом. Вот чего нужно с ним опасаться… Снимаю шляпу, поворачиваюсь к Ларисе.
— Бред какой, — отвечает Ларча отчетливо, — мы ведь, как въехали, первым делом решетки поставили.
— Конечно же бред, — соглашаюсь я тихо, — зато какая легенда…
Ну и гад! Мне про карниз рассказал Майоров… Делаю вид, что никто не оконфузился. Надеваю английскую шляпу, трещу с Мариной. Бесперебойно, как повелось с того дня, когда Майоров впервые привел ее к нам, худенькую, сильно накрашенную девочку из рабочего поселка в области. Я была располневшей кормящей матерью, обрастающей после стрижки под нуль. Марина села в уголок, Майоров жаловался, что эта красавица его не любит, игриво хныкал, бросался к ее ногам, Марина поджимала колени и теребила тесемочку на кармане. Я разглядывала, как теперь красятся: темным, до самых бровей.
— О, я помню, — радостно узнала она мою футболку, — у моей тетки была такая. Это с московской Олимпиады?
Я вычисляла, сколько же лет моей футболке, и пыталась найти верный тон. Пекла пиццу, рассказывала что–то смешное. «Я была от тебя в таком ужасе», — призналась мне через несколько лет Марина…
Майоров пролез из автобусного хвоста через стулья и стонет:
— Ирин, Чмутов сказал, что у вас был секс по телефону.
— Точно был, — соглашаюсь я. — А что ты волнуешься? У Ленечки неприкосновенность, а я взрослая тетя.
— Ты просто не догадываешься, на что он способен, — шепчет Майоров, забравшись мне под шляпу. — Он же вчера мухоморов налопался, ему так и хочется всех облевать.
Вот оно что! Тот сочный голос, та радостная энергия, что перла вчера из трубки, были прорывом в нашу жизнь живой природы? Он потому и услышал мои позывные и позвонил, пригласил? А Лариса как? Тоже после вчерашнего или нервничает из–за него?
Автобус делает остановку, все вываливаются подышать и размяться. Розенблюм покупает у бабушки молоко, Чмутов уходит за водкой. Лариса с Лерой курят…
— Господа, кто желает водки? О, пардон, здесь же дамы в шляпах. Иринушка, позволь, я руку тебе подам. А кому эта роза? Ты, матушка, сердишься, нет? Правильно, на меня же нельзя сердиться. Я вчера… я такое видел вчера… Теперь вот водочки глотну, полегчает. Какое слово, а? Поле–гэ–чает… Розенблюм–то, оказывается, мой ровесник, молочко пьет режиссер из драмы! Что люди с собой делают… Глянь, глянь, как местные косят глазом, какие лица–то, а? Что они в нас видят, как думашь?
Он смеется, я замечаю, что люди в ватниках действительно разглядывают наш десант. Им есть на что посмотреть. Три городские красавицы: Алла, Марина,
Лариса. Несколько пожилых интеллигенток в массовке. Розенблюм, седой и фактурный. Демонический питерец. Можно подумать, здесь снимают кино, Поярков с Майоровым обвешаны фотокамерами. Мы с Лерой, каждая в своем образе: она — террористка, я — жена губернского депутата.
34
Приезжаем в Каменск. Видим храм на горе, реку и завод, за рекой у леса панельные районы. Почему–то не разбегаемся, а бредем за Нетребко в бывшее здание драмтеатра — снаружи облупленное, как жилой дом в Венеции, внутри облупленное, как снаружи. Здесь пусто, сыро, немного жутко, здесь гулкие коридоры, на полу лужи. Сквозь немытые стекла пробивается дневной свет, тусклое электричество тоже присутствует, и радиаторы исправно греют влажный воздух. Майоров в коротком пальтишке, надев мою шляпу, становится похожим на мушкетера и рвется вперед. Я отстаю, мне в пустоту войти труднее, чем в толпу. Здесь труднее стать своей, затаиться. Когда–то мы с Леней с черного хода пролезли в театр Моссовета: шла «Царская охота», билетов не достать и не поймать. Одолев забор на задах театра, мы, как партизаны, пересекли заснеженный двор, пробрались за дверь, в узкий коридор, вышли на свет лампы и оказались в мастерской, где склонился над верстаком старый Джузеппе — в очках, в клетчатой рубашке. Я испугалась: выгонят, но он вообще не обратил на нас внимания. Только что в поисках лишнего билета мы бросались ко всем одиночкам, к машинам, к каждому, кто совал руку в карман, вместе с конкурентами окружали отбивающуюся женщину: «Ребята, да у меня только один…» Только что бегали–суетились, но здесь… Здесь пахло стружкой, повизгивал рубанок… Театр начался с мастерской. Мы вышли на лестницу. Сняли курточки в актерском гардеробе, рядом повесил плащ будущий киношный Арамис. Мы последовали дальше — за дамами в платьях екатерининской эпохи, в тяжелых пудреных париках. Одна из них повернулась, выбрасывая сигарету: «Ну что, на сцену?» Мы опомнились и кинулись искать выход в зал.
Чмутов, нагнав меня, декламирует, чуть подвывая:
— Только зеркало зеркалу снится, тишина тишину сторожит… Что, Иринушка, пусто–то как, а? Гениальная Ахматова, гениальная…
— Господин Чмутов! — кричит с лестницы Розенблюм. Сейчас он кажется гномом из ТЮЗа, рост не важен, важны животик и борода. — Тут в кабинете у главного гриб вырос на потолке! Это ведь по вашей части?
Я оставляю ровесников наедине, иду вперед, куда–то пробираюсь и внезапно оказываюсь на сцене. Здесь, как массовка, уже столпились все наши. Я замечаю ожесточенное лицо Майорова в обрамлении моей шляпы, поворачиваюсь вслед его взору и вижу в центре сцены огромный крест с венцом из колючей проволоки. В зале трое баптистов, женщина и ее дети–подростки, мы прервали их песнопения.
— Деятели культуры из Свердловска, — представляет нас Нетребко.
Женщина, светло улыбаясь, кивает. Подоспевший Розенблюм громко обсуждает с режиссером из Питера покрытие сцены, Чмутов, кривляясь, выворачивает слово покрытие, его не слушают, Джемма Васильевна расспрашивает про численность секты, расписание служб и порядок аренды помещения. Мальчик поднялся к нам на сцену и охотно отвечает, девочка жмется к матери, разглядывая дочь Розенблюма. Я чувствую кожей, как напрягся Майоров.
— Крест сами делали? — спрашивает он мальчика. — И венок из проволоки? А гвозди в ладони Христа ты бы вбил?!
— Андрей, — вмешиваюсь я, — отдавай мою шляпу!
Я хорошо помню злые майоровские подачи.
— Вот тебе что для счастья нужно? — спросил он меня давным–давно.
А я тогда так хотела, чтоб кто–то спросил! И стала перечислять:
— Москву, подружек, шефа с задачками…
— Да как же ты, жена поэта, молчишь о его стихах?! Я специально об этом заговорил! Зло должно быть сытым, накормленным.
Мы торопимся на солнце, на воздух. Сзади захлебывается Алла Пояркова:
— Это так трудно — первый раз поднять руку на крест. А пойти на исповедь, к причастию… Девочки, я сейчас читаю Ветхий завет, там жестокость, все эти завоевания. Я жду с нетерпением, когда мудрость начнется… Ирина! У вас все детки крещеные?
35
Алла выбегает с фуршета чуть не плача:
— Что случилось с Игорем?! Он был такой хороший…
— А что с ним случилось? — втайне радуюсь, что конфузиться не мне одной.
— Да они с Андреем совсем стыд потеряли, — Марина, смеясь, смотрит на Майорова.
— Да, — гордится Майоров, — мы распоясались. Он думает, у Петровой клитор пять сантиметров, а я считаю, все десять…
Я теряюсь:
— И вы оба знаете, сколько?
— Ну, что ты… — снисходит Майоров. — Это же баба из выставкома, у нее яйца, как у коня маршала Жукова! Бронзовые…
В растерянности оглядываюсь на Марину. Она улыбается:
— Он почти не закусывал, сейчас же пост. Я уж и сама на него ругаюсь.
Интересный вопрос — границы целомудрия. Почему Алла не злится на Майорова? Почему я прощаю Чмутова?
— Что ж ты делаешь с Аллой Поярковой?! Разве можно разрушать ее мир?
— Да ведь мне–то все можно. Я писатель.
— Да–да–да, у меня твоя книжка в сумочке. Фото вместо закладок. Посмотри–ка, что ты тут видишь? — я вынимаю фото, это домашняя заготовка.
— Тебя вижу с Леней. Ну, стол, тарелки… Что еще я должен здесь видеть?! — он не любит быть отгадчиком чужих загадок.
Вынимаю второе фото: мы за тем же столом, рядом хозяйка — серьезная рыжая женщина. Говорят, преподавала ему немецкий.
— А–а–а, женушка моя первая. Ну–ка, ну–ка, дай посмотрю… Представь, она газеты читала, как Ленин. Очки нацепит и на полях пометки делает. Скоро докторскую защитит.