Грэм Свифт - Свет дня
Как будто я по ошибке мог принять это утро за обыкновенное, за одно из тех обыкновенных, но не очень частых утр, когда мне не надо было на службу и я мог позволить себе роскошь ленивого позднего завтрака, в то время как она спешила на занятия. «Нет, не вставай». Воздушный поцелуй. На секунду она, готовая к выходу, задержалась в дверях кухни, и я подумал, что через какие-нибудь полчаса она будет входить в класс — «До-оброе у-утро, миссис Уэбб», — и никому из них в голову не придет, что чуть раньше она стояла в других дверях, смотрела на мужчину в халате, намазывающего маслом тост, и прощалась с ним перед работой навсегда.
«Всего хорошего, Джордж».
Как будто двадцать лет были всего-навсего очередным школьным днем. Одной большой контрольной, с которой я не справился. Училки — ну разве это не прелесть?
Я не двинулся с места. Она не сказала: «Не вставай». И я скорее бы сдох, чем доставил ей этот последний кусочек удовлетворения. Увидеть, как я встал и принялся умолять. Так что она еще резче могла бы повернуться на свои сто восемьдесят.
Как бы то ни было — проклят. Вот оно, слово: проклят. Осужден — дважды осужден теперь. Хуже, чем просто брошен. Или заменен. Если бы действительно кто-то другой… (Был или нет? Мне никогда не узнать.) Но быть осужденным — проклятым — и только…
Застегнула пальто, крутанула головой и одновременно вскинула ее, чтобы волосы легли как надо. Да, она и вправду от меня уходит. Все решено. Но откуда, спрашивается, она пришла — эта женщина в дверях? Как это я раньше ее не видел, как это я не знал, кто со мной живет? Она явно загубила свое призвание. Ей не детишек учить — она из более жесткого материала.
Когда в прошлый раз посылала мне, завтракающему, воздушный поцелуй?
Она стояла там как некая персона, завершающая официальный визит, — словно была в моей жизни всего-навсего визитершей.
Ею даже можно было восхищаться. Твердость, решительность. Такое же невольное восхищение, какое вызывали в прошлом некоторые, что бы они там ни совершили: полное присутствие духа, даже мускул не дрогнет, когда объявляешь им, что они арестованы.
Надо же, куда загнул. Ведь это я был у нее под судом.
Так что я не шевельнулся, даже стулом не скрипнул. Кажется, даже откусил кусочек тоста. Кроха гордости, которую мы успеваем ухватить, сползая с утеса в расселину.
Так или иначе, в какой-то момент все стало зависеть от нее. У меня не было довода, не было опоры. Она даже могла сделать так, чтобы из нас двоих ушел я — ушел, не имея никакой опоры. Но ей больше хотелось уйти самой, хлопнуть дверью (этот звук я через несколько мгновений услышал), показать мне спину. Она не желала оставаться там, где был мой запах.
Весь свой запах я мог теперь забрать себе. Чтобы не примешивался ни к ее общению с рядами прекрасных маленьких лиц, ни к ее гладкому прямому пути от должности заместителя к должности директора.
Хотя двадцать лет мы худо-бедно с ним прожили — с запахом, который я приносил со службы, с этим медленно, но верно ползущим запахом. Замужем за полицией, есть такое присловье, — за полицией и всем, что с ней связано. Но ведь запах — это запах, это все-таки еще не я.
Начать с чистой доски. С чистой утренней школьной доски в этот солнечный понедельник. Свежий белый мелок и свежая отважная улыбка — а я тем временем как сидел, так и сижу на кухне. Не на службе и каменно неподвижный.
Навсегда теперь не на службе…
Странное это стало, печальное, далекое слово — служба. Служебный. Сара сейчас заставила меня задумываться о словах. А раньше это просто была часть воздуха. «В ходе несения службы», «служебный рапорт», «служебные обязанности».
Рейчел — вот кто исполнял тем утром служебные обязанности. «До-оброе у-утро, миссис Уэбб». От фамилии-то придется отказаться.
Может, я и хрустнул вызывающе тостом. Но смотрел при этом прямо на нее, прямо, как только мог, сознательно делая этот последний фотоснимок в рамке дверного проема. Нет, я видел эту женщину и раньше — конечно, видел. Узнаю эту решительность. Она уже проделала это однажды, уже кое-кого отвергла. Того, с кем мне и думать нечего было тягаться.
«Всего хорошего, Рейчел».
Что еще я мог сказать? Чего еще она ждала?
Повернулась и вышла. Светлая волна волос. Стала стуком шагов по полу прихожей, ударом хлопнувшей двери (хотя, может быть, она просто ее закрыла, может быть, я ее выдумал, эту хлопнувшую дверь). Я услышал шум отъезжающей машины. Потом почувствовал, что падаю, лечу вниз. Дважды присужден — и к двойному падению. Я падал, хотя сидел при этом за кухонным столом с застрявшим в горле куском тоста, сидел, не двигался — и падал.
19
Она еще не допила бокал. Осталось примерно на дюйм.
Я спросил:
«Вы думаете, он любит ее?»
Надо же, до каких вопросов доходишь. Каких даже близкий друг не задаст. Часть работы, о которой не подозревал.
Пригубила — едва ко рту поднесла.
«Думаю, что любит».
Вполне могла сказать: «Знаю, что любит».
«А она его?»
«Тут сложней. О, я знаю, что она могла бы. Ха! — Лицо просветлело, потом опять потемнело. — Ведь это она от него уезжает. Не может не вернуться. Так она говорит — Боб говорит, что она так говорит. Ее страна, ее родина. Может быть, она разрывается: страна и он. Знаете что? Я никогда так пристально не следила за новостями. Благословила день, когда хорваты начали наступать, теснить сербов, и стало похоже на то, что все скоро кончится. Я подумала, что это может решить и мою — нашу — проблему. Стала за них болеть. Не важно, что там идет убийство с обеих сторон, не важно, что они так же зверски обращаются с сербами, как сербы с ними. Я была на их стороне! Решение нашей маленькой проблемы — как бы они там ни решали свою большую, международную. Безумие, да? Желать победы одной стороне из личных интересов. А Боб… Я думаю, он молился за противоположное — за то, чтобы хорваты проиграли, за то, чтобы бойня длилась и длилась, лишь бы у Кристины не было этого выхода, этого пути. Лишь бы она всегда оставалась беженкой — его беженкой.
Страшновато, да? И ведь так и произошло. В смысле — как я хотела. Конечно, должна была улечься пыль, она должна была убедиться. Хорваты победили в августе — теперь уже почти ноябрь. Но поставьте себя на ее место. Здесь беженка — там свободная гражданка. В своей собственной стране. Назад туда, где ее место. Ужас, правда?»
У «Гладсона». Угловой столик. Конечно, я по-прежнему туда хожу. Если столик занят — это для меня удар. И еще был удар, когда заменили обивку. Вместо красного плюша — дымчатая голубизна.
«Конечно, это дает ей шанс выглядеть доброй, выглядеть так, будто делает это для нас. Будто она сожалеет. Вот она отдает Боба, уходит из наших жизней. Позволяет всему вернуться в прежнее состояние. — Сухой смешок. — Ее жертва. Ее уступка. Она не хочет продолжения этой… смуты. Не знаю. Одна из возможностей. По словам Боба, говорит она именно это. Сама я этого с ней не обсуждала. За круглый стол мы не усаживались. Другая возможность — что она видит, где теперь ее жизнь, где ее будущее, и готова ради этого распрощаться с Бобом. Этого Боб мне бы не сказал, правда? Может быть, он и сам хочет ее отъезда. И ради нее, и ради нас. Его жертва. Он — миротворец. Это он тоже мне говорит. Еще одна возможность».
Посмотрела на меня долгим ровным взглядом — взглядом женщины, которая больше не доверяет мужу, но не перестала его любить. Этот взгляд для меня не новость, я отмечаю его у клиенток как симптом.
«Вы не слыхали про императрицу Евгению?»
Я уставился на нее. Вид у меня, наверно, был, растерянный.
«Я не только преподаю, но еще и перевожу. Мне дали для перевода эту книгу. С французского. Биография императрицы Евгении, жены императора Наполеона III».
Вид у меня, наверно, был совсем глупый.
«Необычный факт состоит в том, что Евгения была императрицей двадцать лет, но после смерти императора прожила еще почти пятьдесят лет. Умерла в девяносто четыре года. Как будто у нее было две жизни — императорская и еще одна».
«Я знаю об императрице Евгении», — сказал я.
«Да? Откуда?»
Иной раз, похоже, в игру вступает судьба.
«Она жила в Чизлхерсте. Они с Наполеоном III жили в Чизлхерсте. Они были…»
«Богатые беженцы».
Ее глаза внезапно зажглись. Иной раз судьба вступает в игру ради тебя лично. Сидишь в классе, в первом ряду, и единственное, о чем имеешь представление, — как раз то самое, что спросил учитель.
«Там Наполеон и умер, — сказал я. — В тысяча восемьсот… семьдесят каком-то. Единственный из Наполеонов, кто окончил жизнь в Чизлхерсте».
Не только, значит, сыщик, не только собачий нюх.
«Я жил в Чизлхерсте — вырос там. Вот откуда я знаю. Иначе понятия бы не имел».
«Джордж, я тоже в детстве жила в Чизлхерсте, ну, в Петтс-вуде, если совсем точно».