Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 9 2012)
— Ты нарочно не слушаешь! Отключенец!
Она не знала, как еще укусить его, да, оказывается, Калерия не желала, чтобы они разводились.
Ответил спокойно:
— Скажи еще — отщепенец.
Но в этом мире они были парой, в некотором смысле брат и сестра: дочь лишенки и незнамо где сгинувшего отца, с этим “офф” и остзейскими баронами, и он, шарлатан, врачеватель, вернувшийся оттуда с подпиской о неразглашении и погубленной женой. А тот, разлучник — чужой. Верно, ее тянуло к чужим, она, может, хотела для них стать своею. И он потому жалел ее.
— Не будем больше выяснять отношения. Я оставлю тебе квартиру.
— Мне ничего не надо! — крикнула она.
Так ее воспитывала Викуся, сорвалось с губ, но он уже знал, что это не так. Они оба знали. Она, конечно, будет делить коллекцию. Имеет право, и не только юридическое. Теперь немало из того, что висело на стенах, было высмотрено, выменяно, выкуплено ею. Но сейчас пригрозила только:
— И знай, я не брошу практиковать.
Вот тут она не лукавила, она была способная ученица, но она еще не ставила точку:
— И я обучу его.
— Кого? — Он прекрасно понял, но не мог отказать себе в мелкой мести. — Сына генерала Ольхова? Он, Лерочка, к этому генетически не способен!
С особым удовольствием сказал — генетически.
— Прости меня, Лера, но Виктория Карловна поняла бы.
Пожал плечами и ушел к себе, тихо, но плотно дверь затворил, а она осталась в гостиной, где висели оба ее портрета. Она возражала когда-то, чтоб они так были повешены, но Скворцов сам придумал композицию — яркая красавица в двойном ракурсе разных художников и лет среди почти монохромных российских пейзажей…
Но больнее он ничего и не мог сказать. Записка, обрубившая прежнюю жизнь, а передал через шофера отца, негодяй, конечно негодяй, и ошибки чудовищные, и почерк, Скворцов прав, но это была давняя, зимняя записка. Он назначал ей свидание. Она потому и сохранила, что он объявил на первом свидании, почему-то думал, у нее богатый опыт:
— Ты ведь знаешь, один раз ни к чему не обязывает. И я следую этим правилам. — И еще сказал: — Какая ты кошка!
И погладил шубу, в которой она к нему пришла.
Кошка! Идиот! — уже тогда подумала она, и эти его рассуждения — женщины бывают лисы, собаки, кошки… И еще спросил до всего — а ты кто? А теперь, прощаясь, — кошка!
А в записке было — кыська! Написал нежно, и одеколоном пахнуло, его одеколоном. И она сохранила, — зачем? дура! — а Скворцов нашел. Нет, он, конечно, не искал, да и не подозревал ее, он и не задумывался о начавшемся взаимном охлаждении, считал родом депрессии, у нее — после смерти Викуси, у себя — возрастное; конечно, тут Калерия права — может, он и придумал старость, но пресловутая записка сама, опять знак судьбы, выпала из стопки Викусиных писем, перевязанных ленточкой, которые Калерия держала в ящике бюро из карельской березы, но на ключ никогда не запирала. Эти Викусины письма! Они любили переписываться, такая привычка, и даже когда жили бок о бок, а уж когда Лерочка уехала на Патриаршие… Тогда он и предложил Калерии — пусть мама переедет к нам, я могу принимать не в кабинете, в гостиной. Записка выпала, когда она сама доставала Викусины письма, голос Викуси звучал в письмах ясно и успокаивающе, а Скворцов, как назло, вошел. Поднял, чтобы помочь ей. И увидал крупные лиловые буквы, и еще — она могла бы наврать о каком-то своем прошлом, но записка до сих пор пахла; пряные женственные духи. Могла бы наврать, но не смогла, не успела. И потом, у них давно было все не так, Орест Константинович как-то отошел от нее, а она это называла, злясь, — отполз: стал ночевать в кабинете, уходить спать раньше, чем она напьется чаю. А она всегда пила чай на ночь — так они всегда и поступали с Викусей. Они обе страдали бессонницей и, наверное, чтобы замедлить наступление ночного одиночества, пили чай. Вдвоем. И с медом, если был мед.
А потом втроем пили.
— Мальчики! Девочки! — звала Викуся. — Чаек будем пить?
— А я уже заварил! — Голос Орика. — Лерочка! Викуся!
Он и гомеопатии учил ее в эти чаепития.
— Не бросай меня! — потребовала Калерия. И еще пригрозила: — Ты пожалеешь.
ХII
Дина была татарка. Диана — было бы правильно, но все звали Динка. Ее маленькое смуглое личико в меховом капоре казалось совсем крошечным, и еще зубов не было. “Не растут! Витаминов не хватает!” — это Динка. Как взрослая объясняла. Вот у Ксаны — бронхит, гулять можно, но в школу — нельзя. “Прогульщица!” — это опять Динка. Ксана не обиделась, ей все сегодня прыгать хотелось, она прыгать любила, особенно как поглядела “Слон и веревочка”, и она взяла Динку за руки, и они запрыгали в одинаковых тупоносых калошах, надетых на валенки; еще холодно было, и лед на лужах потрескивал, когда они так скакали, держась за руки, и помпоны от Динкиного капора прыгали тоже. Это был мой капор, узнала Ксана, его бабушка Нина из своего воротника мне шила. Летом. Я еще читать не умела. Но Ксана этого не сказала. Она понимала, это не говорят. И потом, Динкин папа работал с ее отцом. Только у Ксаниного папы был кабинет и секретарь тетя Лариса, а Динкин папа сидел в котельной.
— А правда, что твоего папку снимают?
Динка перестала прыгать. Замерла, как при игре в штандер.
— Правда! Правда! Все говорят! И машину отберут. И квартиру. И все-все! И пайка у вас не будет. И колбасы копченой! И белой булки! И пирожных в корзинке!
И выдохнула. И показала язык. Малиновый. Острый, как у зверюшки какой-то. И черные бусины глаз, выглядывающие из-под великоватого для Дины капора, стали блестящими от возбуждения.
Ксана не знала, что означает — снимать, но догадалась, что обидно и плохо.
— Не ври!
Динка, вообще, была врунья. Обманщица. Ее даже в прятки не брали водить — она подсматривала. Эта же Динка рассказала Ксане, как получаются дети, и даже рисовала картинки в песочнице, потому что ее взрослый брат Адик женился, и она, Динка, теперь точно знает, потому что Адькина жена ходила голой. А теперь вот опять врет.
— Не слушай Динку, Ксана.
Это другой Динкин брат, Мухтар. Он был старше сестры и выше, но во дворе его звали Мухой.
— Ты же не веришь Динке? — сказал Муха и улыбнулся.
Он очень нравился Ксане — зубы у Мухи были ровные, белые, а глаза черные, но ясные, совсем не такие, как у Динки. И еще он лучше всех играл в волейбол.
Ксана покачала головой, и тут же увидела неуклюже продвигающуюся между двумя рядами осевших сугробов отцовскую машину, тяжелый “нэш”, и Лючина разглядела на заднем сиденье, и закричала-запрыгала:
— Лючин! Лючин!
А это был вправду он, и он уже вылезал на присыпанную песком дорожку с весенними наледями.
— Ты что, все не в школе?
И Лючин пальцем погрозил, улыбаясь. А шофер Коля не вышел, остался сидеть в машине, достал книжку, стал читать — как обычно.
— Лючин! Лючин! — радовалась Ксана. — Ты к папе? Да?
— К папе. К Алексею Павловичу.
— И обедать с нами будешь? — не отставала Ксана, прыгая вокруг Лючина, спешившего к подъезду с большим кожаным портфелем, почему-то расстегнутым.
— Обедать не буду. Будем работать!
— А мама котлеты жарит. Вот! — сообщила Ксана Лючину, когда тот, уже не задерживаясь, вошел в подъезд. — Лю-чин! Лю-чин! — никак не успокаивалась Ксана. — Лю-чин! Китаец! Лю-чин!
— Он не китаец, — сказала Динка мрачно. — Он — жид!
— Неправда. — Это уж Ксана. — Он не жадный.
— Все равно жид! Жи-ид!
— Динка! Перестань!— велел Муха.
Но Динка как заведенная:
— Жид! жид! Лючин — жид! — И капор съехал…
Как это произошло? Но только Коля, тихий, отсутствующий обычно, Коля возник вдруг рядом с Динкой и, схватив за воротник, приподнял над землей, так что Динкино мелкое и курносое личико оказалось как раз, стык в стык, против небритого темного Колиного, и шрам забелел.
На ранах от пореза ножом — примочки из Стафизагрии, при колотых ранах — Ледум 6.
Ксана навсегда удержала этот внезапно обозначившийся шрам через красивое даже, с правильными чертами лицо Коли, а бабушка Нина Васильевна, кстати, всегда повторяла, вздыхая почему-то: у Коли лицо совершенно иконописное, и Ксане тогда не очень понятно было. Держа девочку на весу, Коля произнес яростно и отчетливо: