Антонио Муньос Молина - Польский всадник
От мудрости дона Меркурио его кучер приходил иногда в такой восторг, что готов был разрыдаться:
– Что мне остается сказать, дон Меркурио? Вы гений.
– Не стоит льстить мне, Хулиан: я уже одной ногой в могиле, и мне безразлично мирское тщеславие. Факты, Хулиан, facts, как говорят англичане.
– Осторожно, дон Меркурио, – предостерег Хулиан, искоса поглядывая на других, – здесь много сторонников власти.
Дон Меркурио приставил лупу к глазу мертвой девушки, как офтальмолог, проверяющий зрение.
– Я уже четверть века поддерживаю союзников, Хулиан. Не думаете же вы, что на пороге могилы я сделаюсь сторонником кайзера.
– Да ведь сейчас-уже нет кайзера, дон Меркурио, – сказал секретарь, подошедший к ним по своей привычке подслушивать чужие разговоры. – Сейчас в Германии власть принадлежит фюреру.
– Невелика разница.
Врач даже не обернулся. Попросив Хулиана, чтобы тот ближе поднес лампу, дон Меркурио коснулся скул мумии указательным пальцем правой руки, а затем медленно и осторожно потер подушечку о большой палец, дабы ощутить оставшуюся на ней пыль, мягкую, как крылья бабочки. Казалось, будто он касается мрамора статуи или поверхности картины, боясь повредить их прикосновениями пальцев и даже своим дыханием. Кончиком носового платка доктор протер медальон, блестевший на груди мертвой девушки, и легко подул на маленькое стеклышко, защищавшее изображение Христа в терновом венце. Потом отступил на несколько шагов, не отрывая взгляда от девушки, отдал лупу Хулиану, аккуратно убравшему ее в чемоданчик, и, прежде чем снова надеть на свой изогнутый нос пенсне, потер глаза и на мгновение показался еще более старым и немощным, будто внезапная усталость увеличила его горб и он вот-вот потеряет сознание. Хулиан, моментально угадывавший состояние духа дона Меркурио и тревожные перемены в его самочувствии, отдал инспектору фонарь и поставил на пол чемоданчик, готовый почтительно поддержать легкое, как соломенная кукла, тело: он приблизился к доктору, как делал всегда, чтобы не дать ему упасть, боясь, что если дон Меркурио рухнет на пол, его уже невозможно будет возвратить к жизни. Но врач лишь не глядя нащупал в темноте плечо кучера и схватился за него правой рукой с силой, говорившей о простом упрямстве, и через секунду, будто, стиснув Хулиану плечо, получил часть его силы, дон Меркурио снова вскинул голову, надел шляпу и со своей обычной ироничной бравадой встретил вопросительные и слегка испуганные взгляды остальных.
– По моему мнению, – сказал он, – но, конечно, я не стану спорить с тем, что скажет мой уважаемый коллега, которому принадлежит право официального решения, благоразумнее всего было бы не двигать тело. Как вы, любезный инспектор, совершенно верно предположили, эта молодая особа была замурована семьдесят лет назад. К несчастью для меня, я могу это подтвердить, помня, что так одевались знатные девушки во времена моей ранней молодости. И кто может поручиться, что тело не превратится в прах, если мы попытаемся, пусть даже с большой осторожностью, перенести его? Могу привести вам в качестве доказательства труды оплакиваемого египтолога мистера Картера, которому я, кстати, имел честь быть представленным много лет назад в Мадриде. Мумии, прекрасно сохранявшиеся на протяжении четырех тысячелетий, могут быть непоправимо повреждены слишком ярким светом, резкой переменой температуры или легкой влажностью воздуха.
Инспектор Флоренсио Перес хотел сказать что-нибудь, охваченный признательностью к дону Меркурио и Хоуарду Картеру, об открытиях которого не имел ни малейшего понятия, но чья смерть внезапно показалась ему величайшей трагедией, однако почувствовал спазм в горле и побоялся, что, если заговорит, его голос прозвучит слишком пискляво.
– Я видел фильм про это, – услышал он слова секретаря Мединильи. – «Проклятие мумии». Но играл Борис Карлофф.
– Поэтому я предлагаю, – дон Меркурио даже не взглянул на секретаря, – позвать фотографа, опечатать подвал и обратиться за помощью к специалистам, располагающим лучшим оборудованием, чем мы, – для блага науки, если уж не этой девушки, которой сейчас, я думаю, совершенно безразлично, что мы нарушили ее вечный покой.
– Аминь, – благочестиво изрекла смотрительница.
Инспектор, уже некоторое время отбивавший стихотворный ритм («бледные загробные черты») и чувствовавший облегчение от почтительности дона Меркурио, решил, что пришло время взять в свои руки принадлежавшую ему по праву Инициативу.
– Мурсьяно, – сказал он вежливо и решительно, – будьте любезны известить Рамиро. И пусть не забудет взять с собой вспышку.
– Слушаюсь, – вытянулся по стойке «смирно» Мурсьяно – Сказать водителю Маканки, чтобы уезжал?
– И чтобы не возвращался, – торопливо вмешалась смотрительница.
– Если вы имеете в виду катафалк, – обрадовался инспектор возможности продемонстрировать дону Меркурио свое умение изысканно выражаться, – то можете сказать кучеру, что в данный момент мы не нуждаемся в его услугах.
– Верно сказано. На кладбище, в настоящую могилу, ведь это христианский дом.
Смотрительница говорила так близко от лица инспектора, что обильно забрызгала его слюной.
– А вы, сеньора, – ликующий, спокойный, почти пьяный от собственной значимости и уверенности в себе инспектор вытер подбородок платком и пристально посмотрел смотрительнице в глаза, – сделайте одолжение – оставьте меня наедине с этими господами.
– Тайное совещание, – усмехнулся секретарь с видом остряка из сарсуэлы[2].
Хулиан проводил смотрительницу и Мурсьяно и сразу же вернулся, неся фонарь. Когда он неожиданно осветил лицо дона Меркурио, оно опять показалось ему гораздо старше, чем несколько часов назад, и это привело Хулиана к мысли, что врачу известно намного больше, чем он показывает: он заметил в доне Меркурио несвойственную ему подавленность – словно ослабление его железной воли и нежелание больше сопротивляться смерти. «Он знает, кто она, и никому этого не скажет, он знал ее живой, когда они оба были молоды». Но эта мысль пугала Хулиана, заставляя осознавать, насколько стар дон Меркурио и какие бездны знания и ужаса хранит в своей памяти, три четверти века ежедневно находясь рядом с болезнью, болью, горем, агонией, пережив несколько войн и присутствовав при рождении, а потом старении и смерти стольких мужчин и женщин, уже окончивших свое существование: фиолетовые личики, искаженные плачем в окровавленных внутренностях женщин, кричащих с раздвинутыми коленями, неподвижные лица, придавленные смертью к подушке, хранящей запах пота, ужаса и уже бесполезных лекарств. Хулиан подумал, что для дона Меркурио живые и мертвые – лишь похожие друг на друга тени, призраки молодости, красоты и силы, незаметно разлагавшиеся и подстерегаемые страданием: несомненно, и он сам, Хулиан, и судебный врач, и инспектор, и секретарь суда были более чужими для дона Меркурио, чем эта женщина, умершая семьдесят лет назад, а нынешнее время казалось ему миражом или театром теней, отбрасываемых фонарем или керосиновой лампой, будущим, таким далеким от его молодости, что он при всем желании не мог воспринимать его как реальную действительность.
Такими увидел их Рамиро Портретист, усердный полицейский фотограф: пять теней, застывших перед нишей, освещенной снизу керосиновой лампой, – менее реальные и стойкие в его воображении, чем лицо и взгляд той женщины, чью посмертную фотографию он показал майору Галасу более тридцати лет спустя, будто в подтверждение того, что не выдумал всю эту историю о замурованной женщине. По словам Рамиро, его известили, как и всегда в случае обнаружения трупа – поскольку он фотографировал как живых, так и мертвых, – он положил камеру на седло своего немецкого мотоцикла, знаками велел глухонемому помощнику сесть в коляску, взяв в руки штатив, надел авиаторские очки и выехал по направлению к Дому с башнями; когда же его провели в подвал и он деловито спросил, где находится мертвый, то услышал неприятный голос секретаря Мединильи:
– Это не мертвый, а труп в состоянии мумификации.
«Не может быть, что это мумия», – подумал Рамиро Портретист, вглядываясь в ее лицо, пока его помощник раскладывал штатив и устанавливал в нужных местах электрические лампы для вспышки: это была очень молодая, хотя и несколько старомодная, девушка.
– Посмотрите на нее, – сказал он майору Галасу, держа Фотографию дрожащими стариковскими руками, – очень спокойная и красивая, с широкими скулами и открытыми глазами, с косами, уложенными короной на голове, и локонами. – Рамиро даже показалось, что на ее щеках был легкий румянец, как на подкрашенных вручную портретах, а мертвые глаз смотрели на него так, как никогда не глядели реальные женщины, не замечавшие его. – Женщины не обращают внимания на фотографа, – объяснил он, – а думают лишь о мужчине, которому пошлют свою фотографию с изысканной, нежной или страстной надписью.