Меша Селимович - Избранное
Повернувшись, я ждал. Они стали касаться меня, навалились на меня дрожью. Ведь я мог подойти к воротам и толкнуть засов, но не сделал этого. Мог прислониться к источенному червями косяку и уловить, дышит ли тот некто или же улетел и растворился во тьме. Я ждал, помогая случаю своей безучастностью.
На улице прозвучали другие шаги, частые, торопливые, кто-то спешил, задыхаясь. Присоединится ли к ним одноногий или его больше нет?
Ворота отворились, кто-то вошел.
Встал на каменную плиту у входа и прислонился спиной к широким доскам, словно бы обессилев или же решив придержать их, чтоб не открывались. Это было бессознательное и ненужное движение: хрупкое жалкое тело не сможет никого удержать.
Тени двух деревьев лежали у входа, он встал в расщелине света, словно осужденный, чуждый, выставленный напоказ всем, а ему, конечно же, хотелось исчезнуть в густой тьме. Однако он не смел шевельнуть пальцем, шаги торопливо миновали ворота, застучали по мостовой и стихли у поворота в ущелье, где стоит караул арнаутов, наверняка преследователи расспрашивали о человеке, который ждал, распятый, в воротах. И я, и он знали, что погоня вернется.
Мы смотрели друг на друга, неподвижные каждый на своем месте, и молчали. Через все пространство сада я видел на каменной плите у ворот его босую ступню и белевшее в отраженном свете стены лицо. В этом белом лице, в беспомощно раскинутых руках, в молчании лежал ужас ожидания.
Я не двигался, не произнес ни слова, чтоб не нарушить волнующую игру. Наше положение становилось все более тягостным, ожидание — все более напряженным. Я чувствовал, что вовлечен в нечто необыкновенное, мучительное и жестокое, я не знал, кто из них жесток, тот ли, кто спасается, или тот, кто преследует, тогда это не было для меня важно, погоня издавала запах крови и смерти, и все решалось у меня на глазах. В кровавый узел туго сплелась сама жизнь, может быть несколько сильно, туго, слишком близко, грубо выражаясь, но всегда одинаково, во всех малых и больших преследованиях, которым нет конца. Я не был ни на одной из сторон, но занимал положение исключительно важное. Меня тревожило, что я мог оказаться судьей и лишь одним произнесенным вслух словом все рассудить. Судьба этого человека находилась в моих руках, я был его судьбой, и никогда я не ощущал в себе столько силы. Я не выдал его, хотя одно только невинное слово привета или тихий кашель могли его погубить, не потому, что его глаза, которых я со своего места как следует не видел, наверняка умоляли о милости, и не потому, что, может быть, это было несправедливостью,— я хотел продолжения игры, хотел быть зрителем и свидетелем, ужаснувшимся и смятенным.
Преследователи возвращались — уже не бегом, шагом,— сбитые с толку, разъяренные, потому что все запуталось, они теперь не только преследователи, но и виновные: его спасение означало для них наказание. Ничто нельзя решить мирно, исход неминуемо окажется ужасным, каким бы он ни был.
Все мы, включившиеся в эту игру, молчали — я, преследуемый и преследователи. Лишь караульные арнауты на плотине в ущелье пели заунывную песню своей родины, и чужеземная песнь печали, похожая на дикий стон, делала наше молчание еще более тяжким.
Шаги приближались, тихие и нерешительные, я вслушивался в них с глубоким напряжением, став на мгновение и преследуемым и преследователем, ибо не был ни тем, ни другим, я страстно желал, чтоб его поймали и чтоб он убежал, во мне странным образом смешивались боязнь за беглеца и желание указать возгласом, где он, и все это доставляло мучительное наслаждение.
Погоня остановилась у ворот, у меня перехватило дыхание, с нетерпением, заполненным ударами крови, воспринимал я этот миг, в который решалась и моя судьба.
Беглец, наверное, тоже перестал дышать, тонкая доска отделяла его от погони, расстояние меньше пяди, но находились они далеко, словно отделенные друг от друга горами, они — незнанием, он — надеждой. Руки его по-прежнему были раскинуты в стороны, лицо светилось, словно покрытое фосфором. От волнения у меня перед глазами стали расплываться ветви его рук и ног, а белое лицо превратилось в символ ужаса.
Что, если они откроют ворота и войдут? Что, если он поскользнется на гладком камне, выдав себя? Что, если меня от волнения одолеет кашель и тем самым я призову их? Мгновение я сопротивлялся, два отчаянных чувства боролись во мне. Их было больше, и они стояли лицом к лицу. Это означало бы конец для него, они кинулись бы на него жестоко, озлобленные своим страхом, раздосадованные упущенным, обрадованные тем, что он нашелся. Я бы смотрел, потрясенный финалом, и умолял бы их лишь уйти из сада текии. Но в тот же миг я чувствовал себя преследуемым, это было дело случая, ведь могло статься, что и я оказался бы преследователем, и, возможно, не так уж случайно это вышло бы. Я видел его и желал, чтобы невидимые люди ушли от ворот во избежание печального конца. Мне чудилось, будто мое желание помогает человеку, столь беспомощно защищавшему свою жизнь, дает ему какие-то надежды на счастье.
И словно бы моя воля в самом деле оказала свое действие, шаги удалились и растерянно замерли, кто-то сомневался — а не задержаться ли, они могли еще вернуться, но нет, пошли по улице обратно в город.
Человек оставался в том же положении, но оцепенение наверняка постепенно сходило с него, и чем дальше удалялись шаги, тем меньше оставалось у него сил.
Хорошо, что так окончилось. Если б они схватили его, стали бить в моем присутствии, жестокая расправа врезалась бы мне в память, позже пришло бы раскаяние в том, что какой-то миг я был готов его выдать и что эта охота на человека доставляла мне удовольствие, пусть болезненное, но удовольствие. Теперь же, даже если оно появится, это раскаяние, оно будет более слабым.
Я не думал о том, кто прав, кто виноват, меня это не касалось, пусть люди сами разбираются в своих делах и вина обнаруживается без труда, а справедливость — это право делать то, что, по нашему мнению, нужно сделать, и тогда справедливостью может оказаться все. И несправедливостью также. Пока я ничего не знаю, нет и определения, и я не хочу вмешиваться. Правда, я уже вмешался своим молчанием, но оно не выдает меня, я всегда могу оправдать его причинами, которые для меня окажутся самыми удобными, если я узнаю правду.
Предоставляя человека самому себе, я направился к дому, теперь беглец может поступать, как ему угодно. Погоня миновала, пусть он идет своим путем. Я смотрел прямо перед собой, в песок тропинки и зеленую кайму травы, пытаясь отключиться, разорвать те тонкие нити, что связывали нас мгновение до этого, пусть остается только то, что есть, неизвестный, с которым не скрестился ни мой взгляд, ни мой путь. Однако, даже не глядя, я различал белизну его рубахи и белизну лица, может быть, видел внутренним взором, как он опустил руки и сомкнул ноги, он больше не напрягался и не был сгустком трепещущих нервов, которые оживают лишь в ту минуту, когда решается, чему быть — жизни или смерти, но человек уже освобожден от мгновенного мучения, освобожден для мысли о том, что его ждет. Ибо я понимал: ничто еще не решено между ним и его преследователями, все еще предстоит, а сейчас просто отодвинуто на неопределенное время, возможно на следующий миг, поскольку ему суждено было спасаться, а им — ловить его. Потом мне почудилось, будто он поднял руку, нерешительно, едва отделив ее от тела, словно бы желая остановить меня, что-то сказать мне, склонить меня вмешаться в его судьбу. Не знаю, видел ли я это и в самом ли деле он это сделал или же я угадал движение, которое он мог, должен был сделать. Я не остановился, я не желал больше ни во что вмешиваться. Вошел в дом и повернул ключ в заржавевшем замке.
Этот скрежещущий звук, которым я оградил себя, долго еще звучал в комнате. Для него он означал освобождение или, быть может, еще больший страх, совершенное одиночество.
Я ощутил потребность взять книгу, Коран или еще какую-нибудь — о морали, о великих людях, о священных днях, меня должна была успокоить музыка знакомых фраз, в которые я верю, о которых я даже не думаю, ибо они всегда во мне, как моя система кровообращения. Мы не думаем о ней, а она для нас все, она дает нам возможность жить и дышать, она позволяет нам высоко держать голову, придает всему свой смысл. Меня всегда странным образом убаюкивала эта цепь красивых слов о вещах, которые мне были известны. В том кругу, где я вращался, я чувствовал себя уверенно, там нет засад, которыми угрожают люди и мир.
Неладно было только то, что хотелось взять любую книгу и что потребовалась защита привычных мыслей. Чего я боялся? От чего хотел бежать?
Тот человек находился еще внизу, я знал, в саду, было слышно, если б он открыл ворота. Не зажигая огня, я стоял в желтой тьме комнаты, мои ноги освещала луна, и ждал. Чего я ждал?
Он был еще внизу, в этом заключалось все. Довольно того, что текия спасла его, он должен уйти. Почему он не уходит?