Айрис Мердок - Монахини и солдаты
Граф всегда знал, что не был джентльменом-волонтером армии нравственного закона. Если когда существовала душа, отбывавшая сию повинность, как простой солдат, это был он. Граф страшно боялся позора, потери чести и душевной чистоты. В воображении он стоял на посту, неподвижный, с каменным лицом, как солдаты у могилы Неизвестного солдата в Варшаве. Больше того, он не мог совершить ничего неподобающего, поскольку его сдерживала милосердная стальная рука ситуации. Иногда он мечтал, что в один прекрасный день защитит Гертруду от нападения, убережет от опасности, будет сторожить у ее дверей, как собака. Умрет за нее. Больше того, Гертруда каким-то образом окажется рядом «в час его смерти», когда он покинет ее и этот мир и смиренно унесет свою тайну в могилу. В эти мгновения, слишком быстрые и ощутимые для образа, ему иногда чудилось ее прикосновение, объятие, поцелуй. Но это были непроизвольные галлюцинации мужчины, всем существом устремленного к возлюбленной. Он никогда не позволял себе слишком далеко заходить в своих фантазиях. Это было бы недостойно, и это было бы мучительно. Он знал, каким путем приходят к безумию. Разум и долг приказывали ему остановиться. Так что он жил, жил вполне счастливо, надежно хранимый ее замужним положением. Это была стена, которая, нет сомнений, стояла бы вечно.
Но теперь его жизнь должна была полностью измениться. Он чувствовал горе, ужас и, что еще хуже, надежду. Он старался подавить в себе надежду, подавить желание, которое питало иллюзию, которая в свою очередь питала надежду; как когда-то давно жгучее желание освободить Варшаву питало иллюзорную надежду тех, кто сражался и погибал в разрушенном городе. Он не должен думать… ни о чем, что хотелось бы получить… и что могло бы, в любом смысле, быть… возможным. Лучше думать об этом как о чем-то маловероятном, уходящем, утрачиваемом. Его счастье, думал он, досталось ему по недосмотру, по ошибке судьбы и теперь закончилось. Почти за каждым несчастьем стоит моральная вина. Он как Польша, его история есть и должна быть — страдание. Он виновен, потому что отец бежал из страны, потому что брат умер, а мать зачахла в тюремной камере отчуждения. Теперь ему больше нечего ждать, кроме возврата к безрадостному одиночеству, из которого он пришел. С какими иллюзиями он жил, какими мечтами упивался! И думал, что, по крайней мере, его тайна не причиняет вреда — другим, конечно, но и ему тоже. Гай, все это было благодаря Гаю, но скоро Гай умрет, и его, Графа, мир превратится в безжизненную планету. Без Гая он не мог находиться рядом с Гертрудой и быть в безопасности, рядом с Гертрудой и быть счастливым, рядом с ней вечно. Не мог… если только… но это…
Сейчас он старался думать о Гае, скорбеть о Гае, лежащем на высоких подушках, с лицом изможденным и старческим, с его неведомыми мыслями, читающем «Одиссею». Гай говорил о себе как об Одиссее. Но теперь это другая история. Одиссей поднимал парус, готовясь отправиться в последнее странствие, из которого никогда не вернется домой, к семье. А Пенелопа… Внезапно Граф отчетливо увидел эту картину: Пенелопа и женихи! Они осаждают Пенелопу; но на этот раз хозяин уже не вернется, не заявит, что она его верная жена. Ей предстоит стать добычей ничтожеств. И они тут… они уже… окружили ее… Граф выключил радио и уткнулся лицом в ладони.
Пока Граф слушал по радио программу, посвященную музыке Возрождения, Гертруда успела поужинать (супом и сыром) и пожелать спокойной ночи Гаю. Ночная сиделка читала в спальне, примыкавшей к комнате Гая. Гертруда не могла читать. Никакая книга не могла помочь ей сейчас. Она ходила взад и вперед по комнате. Подумала о сигарете, но в доме сигарет не держали. (Виктор убедил большинство домашних отказаться от курения.) Поправила хризантемы в зеленой вазе. Выглянула в окно. Снег прекратился. Жалко. Хотелось, чтобы погода разбушевалась. Хотелось настоящего бурана, гор снега. Воющего ветра, потопа, урагана, который снес бы дом вместе с нею и Гаем в нем. Чтобы его смерть стала и ее смертью. Как она сможет перенести такое горе и не умереть?! Она взглянула на часы. Было еще опасно рано, чтобы ложиться в постель.
Зазвонил телефон.
Она быстро прикрыла его, так что гудок стал едва слышен. Она просила друзей не звонить поздно вечером. Кто бы это мог быть, в десять-то часов? Она сняла трубку и деловым тоном, как требовал Гай, произнесла номер.
— Алло, Гертруда?
— Да.
— Это Анна.
— Кто? — не расслышав, переспросила Гертруда.
— Анна, Анна Кевидж.
Озадаченная, ничего не понимающая Гертруда пыталась сообразить:
— Анна?
— Да, это я!
— Но… но вам же, насколько я знаю, запрещено пользоваться телефоном…
На другом конце раздался смех:
— Дело в том, что я в телефонной будке возле вокзала Виктория.
— Анна… не может быть… что случилось?..
— Я ушла.
— Ты имеешь в виду, ушла… насовсем?..
— Да.
Анна, будучи схимницей, последние пятнадцать лет безвыходно провела в монастыре.
— То есть ты оставила церковь, оставила монастырь и вернулась в мир?
— Можно сказать, что так.
— Что значит «можно сказать»?
— Послушай, Гертруда, прости, что звоню тебе…
— Анна, вот что: приезжай к нам, немедленно! Деньги есть, можешь взять такси?
— Да, есть, но я должна объяснить: я хотела забронировать номер в гостинице, но они говорят, что у них нет мест, тогда я позвонила в несколько других и…
— Просто приезжай к нам…
— Да. Хорошо. Спасибо. Но я не помню номер дома.
Гертруда назвала ей номер и положила трубку. Она не ждала подобного сюрприза и была не уверена, рада ему или нет. Умница Анна Кевидж, ее лучшая подруга в Кембридже, потрясла всех, обратившись после нескольких бурных романов в католичество и пройдя процедуру обращения на глазах ошеломленной Гертруды в Ньюнемском колледже Кембриджа. А потом, будто этого было мало, быстро стала монахиней. Гертруда спорила с ней, оплакивала ее. Анна умерла для нее, ее Анны больше не существовало. Найти общий язык с монахиней невозможно. В этой чуждой разреженной атмосфере дружба не могла не задохнуться. Анна стала матушкой такой-то. Гертруда иногда писала ей, все реже и реже, упрямо адресуя свои послания мисс Анне Кевидж. В ответ получала краткие стерильные письма, написанные знакомой рукой, но лишенные ее прежней яркой индивидуальности. Мучительное любопытство заставило ее дважды повидать Анну и поговорить с ней сквозь деревянную решетку. Красавица и умница Анна была одета как монашка. Она была весела, разговорчива, рада видеть Гертруду. Гертруда была растрогана, потрясена. После монастыря она сидела в пабе и с содроганием думала, что, слава богу, не она в этой тюрьме! Впоследствии Гертруда шутила над этим с Гаем, который Анну никогда не видел.
Сейчас Гертруда говорила себе, что, если бы только все было иначе, если бы только ничего этого не было, с какой радостью она увиделась бы с Анной, вернувшейся Анной, познакомила бы ее с Гаем, как счастлива была бы и что это был бы настоящий триумф, настоящее воскрешение Анны из мертвых.
Надо отпереть входную дверь, она может нажать не тот звонок, а Гая нельзя беспокоить. Гертруда спустилась вниз и отперла парадную дверь, обычно запертую в это время. Ибери-стрит, тихая и безлюдная, сверкала в свете фонарей. Снег скрыл все следы на тротуаре. Холодный воздух колол лицо и руки, перехватывал дыхание.
Подъехало такси, из него выбралась женщина и расплатилась с водителем, выгрузившим на тротуар два чемодана. Гертруда сошла с крыльца, проваливаясь в снег легкими домашними туфлями.
— Давай я возьму этот чемодан.
Анна вошла за ней в дом. В холле Гертруда предупредила:
— Только не шуми, Гай спит.
Они поднялись по лестнице в квартиру. Анна увидела ночную сиделку, вышедшую из своей комнаты и удивленно смотревшую на них. Анна и сиделка кивком поздоровались, потом Анна последовала за Гертрудой в гостиную. Дверь за ними закрылась. Женщины взглянули друг на друга.
— Ох… Анна…
Анна скинула пальто: на ней было шерстяное платье в сине-белую клетку. Она была худа, бледна, выше Гертруды ростом. Теперь она выглядела старше. Волосы, золотистые в студенческие годы, поблекли, но еще были скорее белокурыми, нежели седыми и, коротко остриженные, плотно прилегали к голове. Секунду она держала пальто в руке, потом бросила его на пол.
— Всегда хотела спросить, — сказала Гертруда, — брила ли ты голову под этим ужасным головным убором.
— Нет-нет, только коротко стригла. Дорогая, мне страшно неловко, что нагрянула так неожиданно и так поздно…
— Прекрати, ни слова об этом, — ответила Гертруда. Она взяла Анну за руки, они молча обнялись и долго стояли так, не двигаясь, посередине комнаты.
— Понимаешь, — сказала Анна, разомкнув объятия, — мне не хотелось…
— У тебя ноги промокли.