Ольга Исаева - Мой папа Штирлиц
В хронически простуженном эфире раздалось сначала тягостное молчание, а потом знакомый, но искалеченный болью голос сказал:
– Лека, это я опять... Девочка моя...
Нет, конечно же это была не мама. Маму я навещала всего несколько дней назад, и позвонить из больницы она никак не смогла бы. Однако голос был знакомый, как скрип входной двери в родном доме. Наконец я узнала. Звонила тетя Надя, мамина подруга, с детства заменившая мне толпу не слишком любезных родственников. Сегодня она уже почти час промурыжила меня на телефоне. Сашка соскучился, прибрел ко мне в коридор и, невзирая на мои немые мольбы, стал щекотать за ухом кончиком моего же локона. Было и сладко и мучительно. Очень хотелось отвязаться, наконец, от тетьНадиных вязких, как рахат-лукум, словесных пустяков. Меж тем приходилось, кивая для убедительности, хоть абонентка не могла меня видеть, терпеливо благодарить и изо всех сил сдерживаться, чтобы не выдать своего тайного веселья.
Скрыв очередной укус досады, как всегда с чуть притворным энтузиазмом, я ответила: "Теть Надь, у вас все в порядке?" В ответ я услышала, как она молчит, дышит, словно только что пробежала кросс, и сердце мое бухнулось куда-то в ноги.
Наконец она выдавила:
– Лека, ты только не пугайся, это наверняка ошибка, мне только что позвонили из Орехова – у тебя никто не отвечал... Сказали "Валя умерла."
– Какая Валя?
Все мгновенно поняв, я инстинктивно заслонилась надеждой, что умерла какая-то наша общая знакомая, но не МАМА!
– Лека, мужайся...
Недослушав, я отбросила трубку и осела в мягко вспорхнувшую коридорную пыль.
3
Не знаю, сколько времени я просидела так, силясь унять рвавшиеся наружу рыдания и вздрагивая при каждом новом взрыве хохота из ставшей вдруг непереносимо враждебной комнаты, пока в светлом проеме коридора не показался вытянутый Сашкин силуэт.
– Что с тобой, малыш?
Я сидела на корточках в темном углу , рядом с болтавшейся на шнуре трубкой, откуда навязчиво доносилось:
– ОА, ОА, ОА...
Стуча зубами, я попросила:
– Саш, поговори с ней...
Он послушно взял трубку, а во мне вдруг вспыхнула и ярким светом все озарила надежда, что сейчас он услышит и поймет что-то такое, от чего через секунду мы уже будем смеяться и...
Очень серьезно все выслушав, Сашка заговорил со мной ласково и фальшиво, как ветеринар делающий укол раздавленной грузовиком собаке.
– Ты не волнуйся, это наверняка ошибка. Этого просто не может быть... Она же была в полном порядке... Ему не удалось скрыть ни испуга, ни детской беспомощности. В его голосе так явственно зазвучало: "Нет, не хочу, пожалуйста, не надо", – что я поняла – не он мне, а я должна ему сейчас помочь. В долю секунды все в моей жизни неузнаваемо преобразилось. Даже намека не осталось от нашей с ним близости, потому что горе жадной звериной лапой схватило меня и с мясом вырвало из всей моей прежней жизни.
Я поднялась, и мы побрели в освещенную мертвенным светом уличного фонаря кухню, где в углу дремал разобранный на детали соседский запорожец, на столах в самом разгаре шли тараканьи бега, а на выщербленном кафельном полу лежал светлый квадрат, с темным крестом посередине. Сердце так и не вернулось на прежнее место, а уже совершенно отдельно билось где-то в горле. Горе проглотило меня и теперь в полном одиночестве мне предстояло жить в его темном, смрадном нутре. Было уже очень поздно. Однако, если поторопиться и взять такси, можно было еще успеть на последнюю электричку.
Домой – больно забарабанило в мозгу. С этого момента я почувствовала странное раздвоение сознания. Одна его половина сразу же капитулировала перед горем и наливалась все большим равнодушием ко всему прочему, другая с маниакальной силой ухватилась за соломинку надежды и отчаянно рванулось домой, туда, где прошло мое детство, туда, где "мы с мамой", к тому, что, казалось, еще можно было вернуть силой раскаяния и магией памяти. Мне страстно захотелось исправить предыдущие, полные холодного отчуждения годы, а особенно последнюю встречу в больнице, когда глухим от страдания голосом мама сказала: "Все..., больше я тебе не нужна". Я же, решив, что это очередной трюк для подавления моей воли, ехидно заметила, что постоянные упреки – шум, лучше всего заглушающий голос совести.
Весть о маминой смерти ядом мгновенно всосалась мне в кровь, и теперь не порабощенная еще горем часть сознания отчаянно боролась, в качестве противоядия поглощая огромные дозы здравого смысла.
– Нет. Не может быть. Это было бы слишком жестоко. Не могло это случиться в день моего рождения...Такое бывает лишь в бездарных романах... Не могла она умереть сейчас, за день до моей свадьбы. Мама! Мамочка!
Память подбросила в топку надежды воспоминание с сильным привкусом дежавю. В восьмом классе, первого апреля какой-то дебил, кажется, субъект по кличке Сяпа, во время перемены перехватил меня на лету с надкушенным яблоком в руке и, не с привычной похотливой издевкой, а с почти человеческим сочувствием сказал, что видел, как полчаса назад мою маму увезли на скорой с сердечным приступом. Я так дико испугалась тогда, что не сразу даже очнулась от ужаса, увидев, грязно хохочущий мне в лицо рот того прыщавого дрочилы. Обманули дурака на четыре кулака! Я крепко врезала ему тогда по сопелке тяжелым, как булыжник, яблоком и на долгие годы забыла о его существовании. Может быть и сейчас я стала жертвой жестокого розыгрыша? Ведь не может же быть, чтобы в эту самую минуту моя мама лежала под простыней в синем свете мертвецкой.
Домой, домой... Сашка попытался меня уговорить потерпеть до утра, но я и слушать не хотела. Не желала я также ничего объяснять, кивать в ответ на смущенные, опасающиеся собственной неискренности, утешения, встречать пугливые взгляды, поэтому, найдя в хаосе прихожей наши пальто, мы уехали, никому не сказав ни слова.
На лестнице было темно, воняло кошками, дорогу освещала лишь узкая полоска света, пробивавшаяся из-под нашей двери вместе с табачным дымом и хриплой музыкой ни о чем не подозревающего праздника.
С такси проблем не было. Стоило нам после минутной борьбы с входной дверью выйти на продуваемый насквозь, призрачный в бледном свете фонарей проспект Мира, как тут же нам замигал зеленый глазок такси, и шофер, узнав, что ехать только до Курского, разочарованно буркнул: "Садитесь!". На электричку мы успели, в последнюю секунду проскочив в готовые захлопнуться двери.
Какое-то время мы курили в ледяном лязгающем тамбуре, а потом вошли в покачивающееся тепло вагона. Мы не разговаривали. В вонючей утробе такси Сашка гладил мои волосы, до боли сжимал руки, но молчал, из страха нечаянно ударить по обожженным нервам неловким словом постороннего. Он и был посторонним. В вагоне я положила голову ему на плечо, и притворилась спящей, чтобы хоть на ближайшие два часа освободить его от тяжелой необходимости мне сочувствовать. Однако самым важным сейчас для меня было сосредоточиться на безбрежном раскаянии и умолить судьбу дать мне шанс искупить свою вину.
4
В детстве я так боялась, что мама умрет, что заболела хронической бессонницей. Днем страх отступал, но ночью, как от толчка, всегда в одно и то же время я внезапно просыпалась от мысли, что ее больше нет, и наутро вместо живой, родной мамы, я найду на постели холодное, всему постороннее тело. Стараясь не дышать я прислушивалась... За окном свистел ветер, в форточку ледяной лапой стучал клен, беспощадно тикали бабушкины ходики, и я, как ни силилась, не могла расслышать сквозь гул ночи мерное мамино дыхание. Одеяло сбивалось в ком, матрац, казалось, был набит булыжниками, сон, как ни крутись, не возвращался. Наконец, измученная страхом я вставала, по обжигающе ледяному полу бежала к маминой кровати и осторожно, чтобы не разбудить, склонялась к ее лицу. Она просыпалась, вздыхала, сонно спрашивала: "А? Не спишь?",– и безропотно приглашала: "Ну иди ко мне". Ликуя, я забиралась в мягкое сонное тепло, прижималась к ее родному телу, угнездивалась и тут же сладостно проваливалась в сон, издалека слыша, как она ворчит, что ноги у меня холодные, как у лягухи.
На всякий случай я твердо решила тогда, что жить без мамы не буду. Проверив имевшиеся в доме ножи, я выбрала самый острый. Если она умрет, я им зарежу себя и можно будет не страшиться детского ада, где меня обреют налысо, оденут в серое байковое платье и будут называть "детдомовской".
Постепенно страх прошел, растворившись в скучном воздухе повседневности. Мама болела с тех пор, как я себя помнила. Впервые она попала в больницу, когда мне было четыре года. Я запомнила это время, как непроходимое будничное болото. Дни тянулись долго, за окном заливался холодными, злыми слезами ноябрь, в них и потонул весь тот месяц, что мы с бабушкой прожили одни. Зато день, когда мама вернулась из больницы я запомнила по минутам.
Ждать ее я начала еще с вечера. Проснулась с ощущением, что вот-вот взлечу от счастья, как розовый шарик на первомайской демонстрации, но время шло, минуты чугунными гирями тянули к земле – она не приходила. Я маялась, чесала глаза, поминутно выбегала в коридор, проверить не идет ли. В конце концов вовсе ушла туда и устроилась играть у двери, зорко наблюдая за темной аркой лестницы.