Леонид Зорин - Скверный глобус
Я нравился, черт побери, я нравился! Мне было предложено стать устами этого незаурядного мозга, осуществлять его связи собщественностью. Милое дело. Как раз для меня.
Общественность мне показалась пресной. Время от времени возникало несколько пресыщенных лиц, по большей части одни и те же. Достаточно было на них взглянуть, чтобы понять: эти все знают, всех видели, их ничем не проймешь. И что не ждут они ничего ни от меня, ни от наших связей.
Однако мне все-таки удалось чем-то зацепить их внимание. Может быть, доверительным тоном, может быть, определенным умением придать любой информации вес — я это делал не без изящества. Во всяком случае, я был замечен. А это имело свое значение. Ибо, осуществляя связи, надо к тому же их заводить. Процесс обрастания все еще длился, да он никогда и не прекращается.
Со страхом, с восторгом и тайной грустью я вспоминаю о Фарадее. То был экземпляр безусловно штучный, а может быть, даже и уникальный. Боюсь показаться не слишком скромным, но в чем-то я ощущал сродство. Похожий яростный темперамент и, смею думать, похожий мозг, умевший укрощать это пламя. Однако — в отличие от меня — ни воздыханий, ни сожалений. Воля, помноженная на жесткость, возможно — и с оттенком жестокости. Твердят, что люди такой суровости бывают часто сентиментальны, но, видимо, он надежно прятал даже подобие этого свойства. За время нашей общей работы оно не проявилось ни разу. Я лишь догадывался, что в нем неутолимо клокочут страсти, что он не только зодчий и кормчий, но и прирожденный игрок. При этом игры он хотел серьезной, игры на самом краю обрыва. Вполне отвечавшей его калибру. Иначе сюжет, на диво сложенный, терял для него и вкус, и смысл.
Он образцово слепил команду. За годы государственной службы я стал снисходительней к выбору лиц, мало-помалу освобождался от прежней молодой нетерпимости. Больше того, я начал видеть оправданность ставки на посредственность — на наших заснеженных пространствах история делает эту ставку, прислушиваясь к своей интуиции. А та ей нашептывала, что народ требует либо недосягаемости божественного происхождения, либо же — социальной близости. Вторая — даже в большей цене.
Но Фарадей жил в другой эпохе, а может быть, и в другой стране. Страну эту он самолично создал, в ней действовали иные правила. Работали только профессионалы, кибернетически безупречные. Чувствующие свою особость. Готовые отдать принципалу решительно все, чем их бог наградил — от преданности до дарования.
Я выдержал год такого режима. Немало. Но на исходе года я понял, что служить одному труднее, чем многим. Мне — труднее. На службе отечеству можно расслабиться, сын отечества, которому служишь, требует тебя без остатка. Без передышки и без отсрочки. Он посягает на всю твою сущность. Он хочет, чтоб ты в нем растворился.
Но я о себе высокого мнения — есть такой грех, никуда не деться. (Недаром мне все еще не удается справиться с утренним эпизодом.) Я не могу масштабом начальства определять масштаб своей личности. Она существует сама по себе. Однако и это не было главным. Все дело было в том, что я понял: эффектно, но — не мое, чужое. Не всякая рыба ищет где глубже.
Расстались мы с Фарадеем по-доброму. Я чувствовал, я ему не безразличен. И я, в свою очередь, был увлечен, — магнит его действовал безотказно. Но мой сюжет диктовал мне решение. Я вновь отозвался на звук трубы.
Итак, я вернулся на круги своя. На менее доходное место. Зато оно было как раз по мне. Я мог бы сказать подруге младости: как видишь, я не столь прагматичен, каким ты привыкла меня считать. Но вряд ли бы ее убедило самое мощное доказательство. Мы спорили с нею три долгих года и недоспорили — бесполезно.
Проехали Поклонную Гору. Слева какая-то новостройка с остроконечными прибамбасами. Справа, около улицы Минской, сооружают торговый центр. Впрочем, это моя догадка.
«Все хорошо», — говорю я себе. Все хорошо, конец недели, и впереди у меня — детант. День превосходный, кругом в изобилии летние загорелые пташки, они добавляют очарования этому взятому мною городу. Все хорошо уже потому, что мне предстоит многолетняя жизнь. Я ее делатель и участник и еще долго таким останусь. Мир путнику! Он осилил дорогу. Он прибыл в порт своего назначения. Здесь его любят, здесь его ждут.
Ждут меня жена и дитя. Сыну уже четыре года. Младше меня на сорок лет. Мальчик ничем не похож на отца. Как говорят, похож на деда по линии матери. Может быть. Пусть унаследует мой характер.
Да, я женат уже пять лет. Когда задаешь себе вопрос, отлично знакомый едва ли не каждому: «все-таки, зачем я женился?», сразу находишь с десяток точных и убедительных ответов. Их неизменно бывает много, если нельзя обойтись одним.
Прежде всего все сроки вышли. Я неприлично припозднился. Устал от унылых грехопадений, от этих клонированных дебилок — кажется, что они однажды были поставлены на поток и без задержки сходят с конвейера. Чаще, чем прежде, я стал ощущать некий тревожный, опасный вакуум — еще, конечно, не одиночество, но — одинокость, уже одинокость! Не говорю уж о том, что по статусу мне надлежит состоять в супружестве. Свою нареченную крайне желательно искать и найти в своей среде. Что я и сделал. И не жалею. Из всех вариантов это был лучший.
Замечу попутно: «своя среда», «свой круг» — не претензия и не пошлость. Нет ни следа снобистской дешевки и нуворишеской амбиции. Мой круг — это взаимопонимание, лояльность, соблюдение правил и отношение к успешности как к состоянию души. Если короче — естественный выбор или естественный отбор.
Я не жалею о трудном годе, который провел у Фарадея. Он повлиял на мою психосферу и, может быть, несколько отточил мой аналитический ум. Сделал его острее, резче, свободным от всяческих симулякров. Поистине, опыт всегда во благо. Кроме того, я обрел популярность и вес как один из важных ньюсмейкеров. В отличие от многих коллег я избегал округлых фразочек и прочих клишированных банальностей. Мой стиль общения был оценен. Новые люди — новые связи. «Вы стали элементом действительности», — сказал не без яда один пересмешник, оставшийся на третьих ролях. Да, стал. Когда знакомый редактор по-дружески предложил мне высказаться в руководимом им рупоре мысли, это нисколько не удивило. Я поразмыслил и согласился. Пора было о себе заявить.
Должен сказать, что та декларация даже сегодня тешит память. Она наделала много шума, на что она и была рассчитана. Лишь откровенность рождает отзвук.
Я вклинился в прессу, перенасыщенную прогнозами нынешних прорицателей. Не слишком внятными и фанфарными — все понимали, страна больна и ее будущее темно, столь же, как прошлое мидян, — однако же сохранение автором религиозного отношения к окружающему его населению было едва ли не обязательным.
Естественно, я не стал повторяться. Не клялся молитвенно вместе с другими в коленопреклоненной любви к этому странному божеству. Хотя сознавал, что в такой секулярности легко разглядеть неприкрытый вызов. Но эта предписанная любовь была обрядовой. Ритуальной. Полой, без всякого содержания. Да и само божество глазело на тех, кто ему так истово молится не с высоты, как ему положено, а снизу, задрав святейшую голову. Я не случайно озаглавил свой опус «Правда патернализма».
Я не скрывал, что нам в наследство досталось вассальное сознание. В истории родины традиционно была высока цена легенды. Абсолютистская модель способствовала рождению мифа успешнее всех прочих моделей. На протяжении столетий мы обнаруживали готовность платить за него по любому счету. Пусть даже потребность в иерархии и подсознательна, но в ней выражен патерналистский запрос населения. Масса — это гремучая смесь демократического облика и тоталитарного естества. Не зря же этот феномен питал всю покоряющую эстетику недавней империи, весь ее стиль, ее вдохновенную центростремительность. Вот почему патернализм мне представляется органическим и даже единственно возможным совмещением интересов массы и интересов индивида. Пока мы проходим сложный период такой селективной демократии, реальное разделение власти, заявленное как конечная цель, не может быть полностью реализовано. И это необходимо понять.
Мысли, которые я изложил, не были, разумеется, новыми. Но нелицеприятная трезвость и давняя неприязнь к Очереди, видимо, и сообщила им ту дополнительную энергию, которая задела читателя.
Нет спора, свои соображения я высказал с большей категоричностью, чем принято, но я понимал: чтоб быть услышанным в общем хоре, мне следует резко повысить градус. Консервативная суть манифеста и радикальная его форма занятно меж собой уживались и даже обогащали друг друга.
Один острослов, неумеренно прыткий, сказал, что спустя столетие с четвертью я все же решил подморозить Россию. Иные, с особенно нервным слухом, меня уличали в народобоязни и, больше того, в пренебрежительности. Тут был свой резон, и все-таки правда лежала глубже, чем им казалось. Крепла готовность освободиться от некоей навязанной ноши. Думы о том, что моя жизнь имеет, в сущности, мало общего с жизнью громадных территорий, долго меня не отпускали. Можно ли было не сознавать, как непохожи, несопоставимы судьбы, которые нам достались. Фактически даже не соприкасаясь, соседствуют как ни в чем не бывало несопрягаемые миры.