Олдос Хаксли - Желтый Кром
Сейчас картина была уже более чем наполовину закончена. Все утро Гомбо работал над фигурой человека и теперь решил отдохнуть. Столько, сколько нужно, чтобы выкуричь папиросу. Качнувшись на задних ножках стула и упершись спинкой в стену, он внимательно смотрел на холст. Он чувствовал себя удовлетворенным и в то же время несколько опустошенным. Сама по себе вещь получилась неплохой, он понимал это. Но то, к чему он стремился, что должно было потрясти, если бы ему удалось это найти,— получилось ли оно у него? И получится ли когда-нибудь?
В дверь кто-то трижды тихо постучал — тук, тук, тук. Гомбо удивленно оглянулся. Никто никогда не беспокоил его во время работы, это было одно из неписаных правил.
— Войдите! — сказал он.
Приоткрытая дверь распахнулась шире, в ней показалась фигура Мэри — от талии и выше. Она осмелилась подняться лишь до половины лестницы. Если он не захочет ее впустить, отступление будет легче и с большим достоинством, нежели в том случае, если бы она поднялась до конца.
— Можно к вам? — спросила она.
— Конечно.
В одно мгновенье она преодолела оставшиеся две ступеньки и оказалась внутри.
— Вам пришло письмо со второй почтой, — сказала она. — Я подумала, что в нем может быть что-то важное, и решила принести его вам.
Она подала ему письмо, и ее глаза, детское лицо светились простодушной искренностью. Никогда еще никто не пользовался столь неубедительным предлогом.
Гомбо взглянул на конверт и не раскрывая, положил его в карман.
— К счастью, — сказал он. — ничего важного в нем нет. Но все равно спасибо.
Наступило молчание. Мэри почувствовала себя несколько неловко.
— Можно взглянуть на то, что вы пишете? — отважилась она наконец спросить.
Гомбо выкурил лишь половину папиросы. В любом случае он не начнет работать, пока не докурит ее. Что ж, можно пока дать ей эти пять минут, которые отделяют его от момента, когда губы начнут ощущать горечь табака.
—Лучше всего смотреть отсюда, — сказал он.
Некоторое время Мэри стояла перед картиной молча, не зная, что сказать. Она была в замешательстве и растерянности. Мэри ожидала увидеть шедевр кубизма, а перед ней были лошадь и человек, и не только изображенные так, что их можно было узнать, но и прорисованные с вызывающей тщательностью. Trompel'oeil[11] — другого слова не подобрать, чтобы охарактеризовать это данное в перспективе изображение человеческой фигуры, лежащей внизу под уходящими вверх ногами лошади. Что ей подумать об этом? И что сказать? Она вдруг утратила способность разбираться в живописи. Можно, конечно, восхищаться реалистичностью изображения у старых мастеров. Но в современной живописи?.. В восемнадцать лет она, пожалуй, еще могла. Но сейчас, после пяти лет полировки среди лучших знатоков, ее инстинктивной реакцией на реалистичность изображения в современном произведении было презрение, пренебрежительный смех. В чем замысел Гомбо? Она чувствовала себя так уверенно, когда восхищалась его прежними работами. Но теперь — она просто не знала, что подумать. Это было очень, очень трудно.
—Здесь довольно много светотени, не так ли? — решилась наконец она, мысленно поздравив себя с тем, что нашла критическую формулу, столь обтекаемую и в то же время столь глубокую.
— Да, немало, — согласился Гомбо.
Мэри была довольна: он принял ее критику; это был серьезный разговор. Она склонила голову набок и прищурилась.
— Мне кажется, это ужасно мило, — сказала она. — Но конечно, на мой вкус немного... немного...
Она бросила взгляд на Гомбо, который ничего не сказал в ответ, а продолжал курить, задумчиво глядя на свою картину. Мэри продолжала, прерывисто дыша:
—Когда я была нынешней весной в Париже, то много видела Чуплицкого. Конечно, его работы сейчас страшно абстрактны — страшно абстрактны и страшно интеллектуальны. Он просто бросает на свои холсты несколько прямоугольников — совершенно плоских, понимаете, и в локальном цвете. Но композиция у него прекрасная. Его работы с каждым днем становятся все более и более абстрактными. Когда я там была, он уже полностью отказался от третьего измерения и подумывал о том, чтобы отказаться от второго. Скоро, говорит он, останутся лишь чистые холсты. Это логический конец. Полная абстракция! Живопись кончена. Чуплицкий заканчивает ее. Достигнув чистой абстракции, он хочет взяться за архитектуру. Он говорит, что она более интеллектуальна, чем живопись. Вы согласны с этим? — спросила она, в последний раз схватив ртом воздух.
Гомбо бросил окурок и наступил на него.
—Чуплицкий покончил с живописью, — сказал он. — А я с моей папиросой. Но я продолжаю писать свою картину.
И, подойдя к ней, он обнял ее за плечи и повернул спиной к картине.
Мэри подняла к нему лицо. Волосы ее качнулись назад, прозвенев беззвучным золотым колоколом. Глаза были безмятежны. Она улыбнулась. Итак, момент наступил. Его рука обнимала ее. Он шел медленно, почти незаметно, и она шла вместе с ним. Это было объятие странников.
— Вы согласны с ним? — повторила она. Момент, может быть, и наступил, но она не перестанет быть интеллектуальной, серьезной.
—Не знаю. Мне надо подумать об этом. Его рука упала с ее плеча.
—Осторожнее спускайтесь по лестнице, — предупредил он. Мэри ошеломленно посмотрела вокруг. Перед ними была открытая дверь. На мгновение Мэри задержалась в замешательстве. Рука, которая только что лежала на ее плече, теперь три или четыре раза легонько и доброжелательно шлепнула ее по спине. Бессознательно повинуясь этому подталкиванию, Мэри шагнула вперед.
— Осторожнее спускайтесь по лестнице, — повторил Гомбо. Она спускалась осторожно. Дверь за ней закрылась, и Мэри осталась одна посреди небольшого зеленого двора. Возвращалась она медленно, в глубокой задумчивости.
Глава тринадцатая
Генри Уимбуш принес с собой вниз к ужину пачку отпечатанных листов, сшитых и уложенных в картонную папку.
— Сегодня, — сказал он с некоторой торжественностью, — я закончил печатание моей «Истории Крома». Сегодня вечером я помог набрать последнюю страницу.
— Знаменитой «Истории»? — вскричала Анна.
Этот Magnum Opus[12] писался и печатался столько, сколько она себя помнила. В течение всего ее детства «История» дяди Генри была чем-то неясным и мифическим, о чем часто слышали, но чего никогда не видели.
—Почти тридцать лет у меня ушло на нее, — сказал мистер Уимбуш. — Двадцать пять на то, чтобы написать, и почти четыре года, чтобы напечатать. И вот она закончена — полная хроника, от рождения сэра Фердинандо Лапита до смерти моего отца, Уильяма Уимбуша — более трех с половиной столетий. История Крома, написанная в Кроме и отпечатанная в Кроме на моем собственном печатном станке.
— Теперь, когда она закончена, можно нам будет почитать ее? — спросил Дэнис.
Мистер Уимбуш кивнул.
—Конечно, — сказал он. — И надеюсь, вы найдете ее небезынтересной, — скромно добавил он. — Наш архив особенно богат старинными документами, и мне удалось совершенно по-новому осветить вопрос о том, как вошла в обиход трехзубая вилка.
—А люди? — спросил Гомбо. — Сэр Фердинандо и все остальные — они интересные? Были в вашем роду какие-нибудь преступления или трагедии?
—Дайте-ка подумать. — Генри Уимбуш глубокомысленно потер подбородок. — Могу лишь сказать о двух самоубийствах, одной насильственной смерти, четырех или, возможно, пяти разбитых сердцах и нескольких пятнах на фамильной репутации, оставленных мезальянсами, совращениями, внебрачными детьми и тому подобным. Нет, в целом это мирная и не насыщенная событиями хроника.
— Уимбуши и Лапиты всегда были люди почтенные и смирные, — сказала Присцилла с ноткой презрения в голосе. — Если бы мне пришлось писать историю моей семьи! Пожалуй, от начала и до конца это было бы одно сплошное пятно.
Она весело рассмеялась и налила себе еще один бокал вина.
— Если бы мне пришлось писать такую историю, — заметил мистер Скоуган, — то она бы вовсе не появилась на свет. Известны лишь два поколения Скоуганов, а дальше мы исчезаем в тумане времени.
—После ужина, — сказал Генри Уимбуш, несколько задетый уничижительным замечанием жены, — я прочитаю вам отрывок из моей истории, который заставит вас согласиться, что даже у Лапитов — на свой благопристойный лад — были свои трагедии и странные приключения.
—Рада слышать это, — сказала Присцилла.
— Рады слышать что? — спросила Дженни, появляясь внезапно из своего замкнутого мира, как кукушка из часов. Она получила соответствующее разъяснение, улыбнулась, кивнула, прокуковала в последний раз свое «ну да, ну да» и снова спряталась, хлопнув за собой дверцей.
После ужина все перешли в гостиную.
—Итак, — сказал Генри Уимбуш, пододвигая кресло к лампе. Он надел пенсне в черепаховой оправе и начал осторожно листать страницы своей непереплетенной и несброшюрованной книги. Наконец он нашел нужное место.