Михаил Юдсон - Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
После завтрака Илья обычно принимался седлать лошадь. На Снежке, слава Кафедре, скакать больше не доводилось — нужда отпала. У Ильи завелась своя коняшка — смирная красноватая кобылка Буря. Ходила под седлом внятной рысцой. Илья ее звал по-домашнему Бурька, кормил сладостями с руки, она тыкалась теплыми губами в ладонь. Умнейшее создание в узде! Илья все ждал, что она заговорит. Он с извиненьями устраивался у нее на спине и ехал сквозь лес — в степь, на речку. Это были приятные, без излишеств, поездки, не чета колымосковскому рококо с выезвонами, когда кобылу хрестьяне пускают вперед, а ты плетешься сзади, держась связанными руками за ее хвост и увязая по грудь в снегу. Здесь же Илья быстро освоился, слился, скентавался с милым животным, полюбил размеренность движенья и с удивлением вспоминал, как Ицхак бен-Эммануэль писал раздраженно о сложностях и потертостях. А всего-то лишь чуть подпрыгиваешь в седле да смотришь по сторонам на красоты других природ. Лес был торжественен, гулок, кафедрален. Сосны странновато выглядели без снега на ветвях — голо, безбородо, немного ободранно. Но Илья скоро привык. Главное же, редкостное — лес был неопасен. Илья знал это точно — поджилки не щелкали, мурашки не зуммерили — счетчик страха молчал. Стволы уходили лестницей в запредельную высь, вне неба — смолистые, преклонные, иаковные, неохватные. Хвоя, хлоя — буколея! Хищники, как уверял Савельич, тут не водились — «разве что в капле воды, Илья Борисыч».
Илья трусил на Бурьке к реке. Речка текла чистая, незамутненная, без тины и коряг. Называлась Болтливая Вода — перевод с какого-то рыбьего языка. В ней водилась рыба с золотистой чешуей — та, что отменна копченой. Стоя на невысоком откосе, заросшем осокой, Илья с Бурькой наблюдали, как рыбины выбрасываются на берег — то ли обряд у них такой, то ли эволюция припекала. Рыбы били хвостом, открывая влажный толстогубый рот, силились сказать, пытались ползать. Понаблюдав за ними и повздыхав, друзья ехали дальше — переваливали через холмы и спускались в долину. Там и сям по пути лежали глазастые красные цветы — целыми подкошенными рядами. Словно сами себя выкорчевали из земли, желая нечто важное выразить. Пахло сладкой душистой полынью. В голубом небе плыли льняные облака. Илья видел и обонял цветущие луга — сплошь зеленое, желтое, сочное, медовое — а над ними жужжали мохнатые, клюющие нектар — ливер клевера… Появлялись разноцветные деревянные домики в ухоженных зарослях, в вьющейся зелени, заросшие плющом, окруженные клумбами и плодовыми деревьями. Здесь жила кафедральная братия — повзрослевшие и возлюбившие своих девушек гимназисты. Ушло жестокое школьное прошлое, выпололо снежным чертополохом — как песец языком слизнул. Травы, дубравы, смягченные нравы, чистые светлые комнаты, солнце в окнах и на паркете, цветы в вазах и компьютеры размером с горшок — на столах. Благолепие. О, вечное лето Кафедры!
Илья заезжал периодически вразброс в гости — то к одним, то к другим. Всегда были рады — кто к нам! — аж визжали и некоторые прыгали на шею. Ежели муж был «в поле», на лабораторной делянке — рвал время или, паче чаяния, излучение сеял, тогда Илья, попив холодного молочка и возымев ватрушку с творогом, посмеявшись и расцеловавшись с младой женой, не задерживался. Но уж коли семья была в сборе, возникало общение:
— Милая, достань заветную! Да мечи, что ни есть на (в, из) печи!
В принесенном тотчас графинчике плавал корешок — как человеческая фигурка. Испить холодненькой человечинки! Бежало искрами по жилам. А закусить немедля? Вносились хрустящие пучки с грядки, бережно омытые, в сверкающих каплях воды — макайте в соль, Илья Борисович… Следом обязательно что-либо на вертеле, с капающим янтарным жиром — ох, сбыча мечт! Посуда в рисунках, вилки расписные. Пирожки, к примеру, с повидлом… На подоконниках горшочки с травянистыми растениями с мелкими беленькими цветочками. Узорные, вздувающиеся от ветерка занавески. Книжки с картинками разбросанные. Качели в палисаднике. Плоды, падающие с тихим стуком. Хорошо у вас, ребята, да я бы и не уезжал! Дояблочно, игрушечно!
Осушив графин и обсосав последний мосол, Илья, ковыряя в зубах сосновой щепочкой, на десерт перед уходом обыкновенно просил послушать арфы. Хозяйка домика поспешно щелкала перстеньком — послушно въезжал компьютер на колесиках, мигая огоньками — и безо всяких давешних клавиш, что давил Ратмир, прямо из железного пуза струйкой лились, струнились звуки разной высоты, направленный поток обертонов. Музыка сфер! Счастливая Арфадия! Илья, постукивая ногой подпевал: «Кафедра, Кафедра, дорогая Кафедра…» Воистину услаждался днесь слух, нюх и брюх. И дух, конечно. Ух, бодрит! Природа дикая, люди добрые, мелодия дивная — до слез. Порой, заслушавшись, Илья досиживался до того, что приезжал на Снежке ухмыляющийся Савельич и вместе с хозяевами начинал Илью со смехом под руки выпроваживать. Шли немножко вместе, весело и слитно, ведя коней в поводу, потом хозяева прощались и отставали, а Савельич и очухавшийся на прохладе Илья дальше ехали шагом, стремя в стремя, стремя беседу. Они были вдвоем, один на один на ночной дороге. Ну, луна еще висела желтым треугольником в беззвездном небе.
— Где я? Или по крайности — когда я? В каком вр-пр измерении? — горячо вопрошал Илья, задирая голову и обращаясь к луне. Луна холодно молчала.
— Но мы хоть на Земле? — хныкал Илья.
— На какой из? — серьезно спрашивал Савельич.
Илья в отчаяньи махал рукой так, что чуть не сваливался с кобылы. Пустынная степь лежала перед ним, сладко пахла полынь и летали светлячки.
— Мы, Илья Борисыч, как бы в той же Книге, только на другой странице, — степенно объяснял Савельич. — Вот если иглой страницы проколоть — это и будет «калитка». Дыра туда-обратно.
Илья уже привык, что изредка в небе раздавался как бы громкий хлопок — «калитка» срабатывала.
— Ну ладно, пусть другой… То-то я смотрю — луна равнобедренная… А почему звезд не видно?
— А разбежались уже. Время приспело. Мы живем, как известно, в разбегающемся мире. Врубили некогда — буквами! — свет, и все побежали кто куда от плиты. Но степень разбегания все возрастает и постепенно даже лучи от прочих звезд не успевают к нам дойти. Мы остались одни в своем углу.
Ехали холмами. Илья свешивался с седла, заглядывал в глаза цветов и подмигивал им. Все-таки накушался хорошо, с разговорами.
— Как цветы-то эти красноперые называются?
— Маковые глазки.
— Так, так… Занятно, — бормотал Илья.
Цветы воочию походили на маковки москвалымских церквух — эх, маковь златоглавая! Ах, эти маковые глазки — это чтоб думать…
— Слушай, Савельич, а когда я сам-друг по полю цветов еду — то иногда голова из-под ног уходит, образы крутятся, кто-то в ушах звенит и вещает пифигорно — вроде бы теорему штанов доказывает…
— Да это цветы лезут в мозг, контактируют. Они разумные, — улыбнулся Савельич.
Илья, разумеется, поразился. Вот это да. Сто быков богам в награду!
— Что же ты их, сынок, конем топчешь?
— Да они только и мечтают вырваться очами из почвы… пострадать, припасть к копытам… Народ такой! — Савельич сокрушенно плюнул в травы, хмыкнул. — Существует запись флорических сказаний, альбом целый — «Тихий разум цветов» — так, оказывается, и Снежок мой у них описан, и бедный всадник его вставлен… Вы как-нибудь послушаете — озвереете! Откровение, И.Б.! А пока читать вам надо чутче, отец учитель, вот что. Про почвоведение всякое… Тогда и ощутите шаткость…
— Да Савельич ли ты? — укоризненно взывал Илья. — Кто ты, отрок, длинно говорящий о бренности?
Он наставлял на зиц-пацана палец и, откашлявшись, переходил к назидательной «книжной речи», к ее изысканным возвышенностям, рокотал строго:
— А ну как вдруг вы все кругом туточки — братья и Савельич, исав-авель и прочая прыткая рать — лишь сгустки, создаваемые Кафедрой, свят, свят, свят, хроники ее времянок, о?
— Ага, — хихикал отрок. — Вам бы, И.Б., прелестные тетради, сидя в сугробе, писать по мотивам — фантазеры! Овый пророк — овый отец учитель…
Он ехал рядом, метелкой полыни задумчиво похлопывая по боку Снежка. Был Савельич с детства, с дедов скептичен и рассуждал так:
— Я примерно понимаю, как материя устроена. Согласен, непознаваемо, не пристаю. Один только вопрос: па-ачему к нашему появлению здесь все было демонстративно готово — и «калитки» хлопали, и мастерские ждали, и лаборатории светились, и кони ржали, уже оседланные? И цвели виноградники и оливы, которые никто не садил… И домиков росло ровно столько, сколько пар потом образовалось… Мир был сконструирован, подогнан под нас. Антропный принцип, нехитрая штука. Кто-то просто посадил на ладонь стайку гимназистов и перенес с Колымосквы на Кафедру. Кто конкретно? Кто-То! Из-под черной лестницы — драл мороз ступеней ученичества! — на Шкаф. Возможно, чтобы мы приглядывали за оставшимися в пеленах снегов несмысленышами. Ну, не как надсмотрщики, а лабораторно — вели наблюдения популяции, описывали ихнюю инволюцию, ставили опыты, обретая свой. А эти могущественные таинники Кто-То уже наши бы метания фиксировали, сволота. Вот я первым делом с дареного коня седло сбросил — свобода воли! Взбрыкнул, чтоб знали: я мыслю, следовательно, я неправ. Хочу нелогично! Так и езжу наголо назло чужому разуму… Переживут! Может, они, гады, вообще головоногие с холодными внимательными глазами — малокровные, чопорные, в цилиндре? Посадят нас сызнова на ладонь с присосками, а другой прихлопнут. Мокрое место останется, сырец, первичный бульон. Правда, за этими исследователями, глядишь, другие культуры бактерий, паразиты, хищно следят, а за теми в свою очередь какие-нибудь невообразимые вьюнковые бабы кухонные («атом-мать») — Три Фриды четвертого измерения подсматривают, волнуются: «Беги, спасайся, там волк! Не верь лисе!» Регистрируют поступки… Неисчерпаемость! Хотя спорно, конечно…