Джером Сэлинджер - Собрание сочинений
* * *
Тут где-то должен всплыть ужасный вопрос одежды. Как изумительно удобно было бы, если б писатели позволяли себе описывать одежду своих персонажей предмет за предметом, шов за швом. Что нам не дает? Отчасти — склонность либо загибать читателя, с которым мы никогда не встречались, в позицию, либо оправдывать его за недостаточностью улик: позиция — когда мы не приписываем ему нашего знания людей и нравов, недостаточность улик — когда мы предпочитаем не верить, что у него под рукой те же мелочные, изощренные данные, что и у нас. Например, когда я прихожу к своему подологу и натыкаюсь в журнале «Ку-ку» на снимок некоего многообещающего американского общественного деятеля — кинозвезды, политика, только что назначенного президента колледжа, — и человека этого показывают нам дома, с гончей у ног, Пикассо на стене, а на человеке охотничья норфолкская куртка, я обычно бываю очень мил с собакой и достаточно учтив с Пикассо, но когда дело доходит до выведения заключений касаемо норфолкских курток на американских общественных деятелях, я могу оказаться непримирим. Если, то есть, меня с самого начала не привлекает данная личность, куртка все и решит. Из нее я заключу, что горизонты личности расширяются слишком, на мой вкус, чертовски быстро.
Поехали. Чуть повзрослев, мы с Симором принялись одеваться кошмарно — каждый по-своему. Странновато (да нет, не слишком), что мы и впрямь так жутко одевались, поскольку маленькими, мне кажется, смотрелись удовлетворительно и непримечательно. На ранней стадии нашей карьеры радио-исполнителей Бесси обычно водила нас покупать одежду в «Де-Пиннас»[355] на Пятой авеню. Как она вообще обнаружила это степенное и приличное заведение, можно лишь гадать. Мой брат Уолт — при жизни весьма элегантный молодой человек — подозревал, что она просто подошла к полисмену и спросила. Вывод не очень неразумный, поскольку наша Бесси, когда мы были детьми, обычно с самыми узловатыми своими проблемами шла к тому, что в Нью-Йорке заменяло оракул друидов, — к ирландскому уличному регулировщику. В каком-то смысле, сдается мне, на открытие Бесси и впрямь как-то повлияло пресловутое «ирландское счастье». Но это явно не все. Например (не в тему, но мило), мою мать никогда ни на какой широте выражения нельзя было назвать заядлой читательницей. Однако я видел, как она входила в роскошный книжный дворец на Пятой авеню за подарком одному моему племяннику и выходила оттуда с изданием «К востоку от солнца и к западу от луны» с иллюстрациями Кая Нильсена;[356] если бы вы были с нею знакомы, решили бы, что наверняка она вела себя, как настоящая Дама, но с крейсирующими услужливыми продавцами держалась прохладно. Однако давайте вернемся к тому, как мы выглядели в Юности. Сами себе — независимо от Бесси, а также друг от друга — мы начали покупать одежду, едва разменяли второй десяток. Будучи старшим, Симор откололся, так сказать, первым, но я нагнал его, как только представился случай. Помню, я отбросил Пятую авеню, словно холодную картофелину, едва мне исполнилось четырнадцать, и направился прямиком на Бродвей — если конкретно, за покупками на Пятидесятых улицах, где торговый персонал был настроен слегка враждебно, и это еще слабо сказано, однако способен был оценить по виду входящего прирожденного франта. В последний год, когда мы с С. выходили в эфир — 1933-й, — каждый эфирный вечер я появлялся в студии в светло-сером двубортном костюме с огромными подбитыми плечами, в темносиней рубашке с голливудским воротничком-«шалькой» и в том шафранно-желтом галстуке, который из двух одинаковых, что я держал на все официальные случаи, был чище. Честно говоря, никогда ни в каком облачении не бывало мне лучше. (Я подозреваю, человек пишущий никогда по-настоящему не избавляется от своих старых шафранно-желтых галстуков. Рано или поздно, мне кажется, они всплывают у него в прозе, и тут уж, к бесам, ничего не попишешь.) Симор же для себя подбирал великолепно методичные наряды. Главная же закавыка — ничего, ни костюмы, ни особенно пиджаки, никогда не бывало ему впору. Он, должно быть, делал ноги — вероятно, полуодетый и уж точно не расписанный мелком, — стоило к нему приблизиться кому-нибудь из портных-подгонщиков. Пиджаки на нем выглядели кургузо либо мешковато. Рукава либо висели до костяшек больших пальцев, либо не доходили даже до запястий. Брюки сзади обычно бывали едва ли не хуже некуда. Иногда они даже внушали священный трепет: будто задницу 36-го размера, как горошину в лукошко, кинули в штаны 42-го. Но тут следует рассмотреть и другие, более солидные аспекты. Едва на его теле оказывался предмет одежды, Симор утрачивал любое земное его осознание — исключая, быть может, некое смутно-техническое представление, что он больше не голый. И то был не просто признак инстинктивной или даже фактически-доказумой антипатии к тому, что в наших кругах называют «щеголь». Раз или два я ходил с ним за Покупками, и мне кажется, когда я оглядываюсь на те разы, что одежду он приобретал с легкой, но для меня приятной долей гордости — так молодой брахмачарья, новообращенный индуист, выбирает себе свою первую набедренную повязку. О, странное это было занятие. И стоило Симору по-настоящему что-нибудь надеть, с одеждой этой вечно становилось что-то не так.
Перед открытой дверцей шкафа он мог нормально простоять добрых три-четыре минуты, озирая свою половину вешалки с галстуками, но ты знал (если тебе хватало идиотизма сидеть и на него смотреть): едва он что-нибудь выберет, галстук приговорен. Либо его будущий узел не желал уютно укладываться в разрез воротника — часто он упокоивался примерно в четверти дюйма ниже верхней пуговицы, — либо, если потенциальный узел удавалось безопасно дотянуть до подобающего места, узкая ленточка фуляра неизбежно выглядывала из-под опущенного воротничка сзади, весьма похожая на ремешок туристического бинокля. Но я бы предпочел оставить эту большую и трудную тему. Говоря короче, одежда Симора часто доводила всю семью едва ли не до отчаянья. На самом деле, я здесь привел лишь очень беглое описание. Вариаций было множество. Могу лишь добавить — а затем быстро умолкнуть, — что некоторые переживания пошатнут самообладанье кому угодно: стоишь, скажем, под пальмой в «Билтморе», вокруг — суета коктейля, летний день, а твой сеньор скачет вверх по парадной лестнице, очевидно рад-радешенек тебя видеть, но сам не вполне застегнут, несколько расхристан.
Мне бы очень хотелось еще на минутку задержаться на этих скачках по лестнице — то есть проследовать за ними слепо, глубоко наплевав на то, куда они меня заведут. Вверх по всем лестницам Симор скакал. Брал их штурмом. Я редко наблюдал, чтобы он преодолевал лестничный марш как-то иначе. Что подводит меня — уместно, предположу — к вопросу о напоре, энергии и жизненной силе. Не могу вообразить нынче никого (а нынче мне воображать кого-либо вообще нелегко) — за возможным исключением до крайности неуверенных в себе портовых грузчиков, нескольких армейских и флотских военачальников в отставке да толпы малышни, которую волнует объем их бицепсов, — кто сильно доверял бы старой широкораспространенной клевете: дескать, все поэты — Хиляги. Вместе с тем, я готов предположить (в особенности потому, что столько военных и бескомпромиссных настоящих мужчин-любителей природы полагают меня своим любимым трепачом): чтобы дойти до конца чистовика первоклассного стихотворения, требуется довольно значительная доля физической выносливости, а не только нервная энергия или чугунное «я». Жаль только, что слишком часто хороший поэт оказывается вполне паршивым смотрителем собственного тела, однако я верю, что ему в самом начале выдают крайне работоспособную оболочку. Человека неутомимее моего брата я никогда не знал. (Я ни с того ни сего вдруг вспомнил о времени. Еще не полночь, а я раздумываю, не сползти ли мне на пол и не писать ли все это лежа.) Меня только что поразило: я никогда не видел, чтобы Симор зевал. Должно быть, он это, конечно, делал, только я не видел ни разу. Вряд ли он не зевал из чистой воспитанности — дома зевки никогда особо тщательно не подавлялись. Знаю, что сам я зевал достаточно регулярно, — а спал я больше него. Но подчеркну: мы оба с ним спали мало, даже в раннем детстве. Особенно в средний период нашей жизни на радио — в те годы, то есть, когда мы оба носили с собой минимум по три читательских билета в задних карманах, будто затасканные старые паспорта, — далеко не всякой ночью — ночью, то есть, посреди школьной недели — свет у нас в комнате гас раньше двух-трех часов, за исключением того краткого интервала после Отбоя, когда Первый Сержант Бесси все обходила дозором. Лет с двенадцати, если Симор чем-то сильно увлекался, что-то изучал, он мог по две-три ночи подряд вообще не ложиться — и зачастую так и делал, причем и выглядел, и звучал при этом не хуже обычного. По всей видимости, большие недосыпы воздействовали только на его кровообращение — у него мерзли руки и ноги. Примерно на третью ночь бдений он по меньшей мере раз отрывался от своих занятий и спрашивал, не чувствую ли я, как жутко тут сквозит. (Никто у нас в семье, даже Симор, никогда не ощущал сквозняков. Только жуткие сквозняки.) Либо вставал со стула или с пола — где бы он там ни писал, ни читал или ни размышлял, — и шел проверять, не оставил ли кто-нибудь открытой форточку в ванной. Кроме меня, в квартире лишь Бесси умела определить, что Симор презрел сон. Она об этом судила по количеству носков, которые он надевал. В те годы, когда он перешел с коротких штанишек на длинные брюки, Бесси вечно поддергивала ему штанины, проверяя, не нацепил ли он две пары сквознякоустойчивых носков.