Вячеслав Недошивин - Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
Художник Митурич, который увез его в Санталово, где думал откормить его на деревенских хлебах и где поэт смертельно заболел, будет судорожно и спешно слать призывы в Москву, в Питер с просьбой помочь вывезти Хлебникова в город, к врачам, к спасению. «Беда большая, – писал Митурич другу Хлебникова искусствоведу Пунину. – Врач говорит, что его еще можно поставить на ноги, но… необходимо следующее: оплата за уход, лечение и содержание больного… Сообщите об этом Исакову, Матюшину, Татлину и Филонову…» Пунин, получив письмо, уже на другой день отправит в Санталово продукты и медикаменты. Через несколько дней друзья зарезервируют для больного место в Мариинской больнице, заочно выбьют ему академический паек и АРА (американское пособие). Более того, Пунин напишет, что поселит его у себя в квартире на Инженерной улице (Инженерная, 4). Письмо Пунина Митурич успеет еще показать Хлебникову. Но посланные деньги, продукты, лекарства – все это, увы, опоздает. Последней фразой поэта стало признание: «Я знал, что у меня дольше всего продержится ум и сердце». Так и случится – ноги будут разлагаться от гангрены, обнажая кость, когда он был еще в сознании. Потом откажет ум. Останется одно сердце. Оно продержится – сутки…
Да, он жаждал цветов, как можно больше цветов к смерти – их недодали ему при жизни. А помимо цветов, жаждал, помните, объединения людей. «Думаю писать вещь, в которой бы участвовало все человечество, 3 миллиарда, – сообщал другу в Москву. – Но обыкновенный язык не годится, приходится создавать новый». А кроме того, составлял «Доски судьбы», искал закон предсказания событий. Увы, последнюю доску своей судьбы – простую лавку в бане, на которой умер, – не предугадал…
…На крышке гроба его Митурич вывел голубой краской: «Первый Председатель Земного Шара Велимир Хлебников». А в письме Николаю Пунину, в Петроград, написал, что жена его, уже у могилы поэта, вдруг спросила: «И откуда явился такой простой, но прекрасный человек…».
Откуда являются кукушата? Глупый вопрос.
Их подбрасывают в чужие гнезда…
ПЕТЕРБУРГ ИГОРЯ СЕВЕРЯНИНА
Бывают дни: я ненавижу
Свою отчизну – мать свою.
Бывают дни: ее нет ближе,
Всем существом ее пою…
Я – русский сам, и что я знаю?
Я падаю. Я в небо рвусь.
Я сам себя не понимаю,
А сам я – вылитая Русь!
50. НИЧЬИ… АПЛОДИСМЕНТЫ (Адрес первый: Гороховая ул., 66)
«Был на Гороховой наш дом…» Так пишет в стихах Игорь Северянин. «Был…» Когда поэт был еще ребенком, дом этот семья потеряла. Но для нас он – трехэтажное довольно изящное здание на Гороховой под №66, в двух шагах от Загородного проспекта, – по-прежнему существует. Под крышей его сто двадцать лет назад, точнее, 4 мая 1887 года и родился «король поэтов», человек, который первым, по сути, впишет в историю русской литературы слово «футуризм». Ведь это он, Северянин, еще в 1911-м, задолго до левых московских кубофутуристов, основал в Петербурге ставшую знаменитой в поэтических кругах «Академию эгофутуризма»…
По матери он был в родстве с поэтом Фетом, с историком Карамзиным, которого смело звал «доблестным дедом». Гордился Георгием Домонтовичем, первым мужем матери[194], чьим предком, в свою очередь, был украинский гетман Довмонт, владевший под Черниговом дворцом в сто комнат. А в стихах написал даже, что каким-то предком его был аж византийский император. Может быть, а что? Вопросы крови, как скажет Михаил Булгаков, самые запутанные в мире.
Слава его была сумасшедшей, повальной, оглушительной. Он в мгновение ока стал «идолом толпы». Трудно представить, но на Невском перекрывали движение, когда он выступал в зале под Думской каланчой – самом престижном месте поэтических вечеров. У окон дома, где жил, ночевали (на улице!) поклонницы, а мужчины, случалось, распрягали лошадей и сами везли его экипаж – так было в Керчи, Симферополе, в городах на Волге. К ногам его летели бриллиантовые браслеты, серьги, брошки обезумевших женщин. «И-и-и– горь!» – визжали они в восторге. «Они пожирали его такими сладострастно восхищенными взглядами, – возмущался литератор Фидлер, – что, наверно, могли забеременеть от одного созерцания»… Словом, купался в поклонении. Но годы спустя скажет: все, что бросали и дарили, – раздавал. Цветы, деньги, драгоценности. Себе оставлял славу. «Но и она оказалась, – добавит, – чертовыми черепками…»
Признаюсь, Северянин как поэт мне не слишком близок, но его нельзя не уважать за редкое умение хранить достоинство до последнего часа. Немногих, увы, можно ценить не за «послесловие» к прожитой жизни – за «послеславие». Карабкаются на вершину известности все одинаково, а вот достойно соскользнуть в пустоту, в забвение, в одиночество живого при живых – это дается не каждому…
Знаете, как говорили в Петербурге про слабо заваренный чай? «Кронштадт виден». Поднимали стакан с чаем на свет и говорили: «Что-то виден Кронштадт…» Так в 1938 году сказал Иван Бунин официанту, когда, неожиданно столкнувшись с Северяниным на эстонской станции Тана, они, оба следовавшие в Таллин, уселись наконец в вагоне-ресторане. Бунин, нобелевский лауреат, совершавший турне по странам Прибалтики, широко предложил поэту: шампанское, вино, пиво. Северянин, у которого билет был в третьем классе, попросил чая. Бунин рассмеялся – ну, как хотите, а официанта за принесенный чай отругал – заварка была никуда. «Кронштадт виден», – сказал, издеваясь. И как-то странно похвалил Северянина, которого никогда не видел раньше. Сказал вдруг: «Настоящий моряк… в глазах море и ветер»…
Достоинство не в том, разумеется, что поэт отказался выпивать за чужой счет. В том, что когда поезд стал подъезжать к Таллину, когда их стали узнавать пассажиры, Северянин вдруг тихо сказал знаменитому спутнику: «Ну, все. Пойду в свой пролетарский вагон». – «Почему? – изумился Бунин. – Вместе выйдем. Сейчас встречать будут». – «Оттого-то… и испаряюсь. Не хочу быть сбоку припека».
Забытый всеми в глухой прибалтийской деревне, «принц фиалок», избранный когда-то «королем поэтов», давно и натурально бедствовал: ходил по квартирам эстонцев и предлагал свои книги – в магазинах не брали. И полная беда наступит, когда в Эстонию вместе с Красной армией придет советская власть. Тогда он станет голодать и продавать последнее. Но, заметьте, когда его давний друг поэт Георгий Шенгели из Москвы предложит написать «программное стихотворение человека, воссоединившегося с родиной, и родиной преображенной», и послать его на имя Сталина: просто – «Москва. Кремль. Сталину», ибо Сталин – «поистине великий человек, с широчайшим взглядом на вещи, с исключительной простотой и отзывчивостью», Северянин, насколько я знаю, так и не сделает этого. Умрет в нищете. И словно сбудется «престранный» детский сон его, который он не мог разгадать, хотя и думал об этом всю жизнь. Сон про «ничьи» аплодисменты…