Вячеслав Недошивин - Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
За два месяца до смерти сказал Мандельштаму, что не хочет уезжать в глушь, куда его тянет Митурич. Но жить негде. Мандельштам, деливший в те дни в Москве с поэтом ежедневную свою кашу, кинулся к Бердяеву, тогда председателю Союза писателей. Перед Хлебниковым, кричал, «блекнет вся мировая поэзия, он заслуживает комнаты хотя бы в шесть метров». Увы, Бердяев был бессилен. И поэт, не излечившийся еще от малярии, уехал в Санталово. Уехал умирать. Ему было как раз тридцать семь, столько же, сколько Пушкину и Байрону в час смерти.
«Когда будущее становится прозрачным, теряется чувство времени, – объяснял он за три месяца до смерти открытый им закон времени, – кажется, что стоишь неподвижно на палубе предвидения. Чувство времени исчезает, оно походит на поле впереди и поле сзади, становится своего рода пространством…» Поразительно! Это было сказано в унисон с Эйнштейном, и только ныне мы подбираемся к доказательствам этого феномена. Но у Хлебникова впереди были только поле у Санталова и смерть, а позади – поле труда и, признаемся, невзирая на громкие похвалы собратьев на ниве искусства, сплошных унижений.
Последним из известных мне адресов Хлебникова в Петербурге стал дом №53 по 12-й линии. Жил здесь еще в 1911-м. Здесь понял, что город этот – «сплошной сквозняк», замораживающий его славянские чувства, из него он готов бежать хоть на дно моря. Здесь обдумывал сложное произведение свое «Поперек времен». Он, который сам был «поперек времен», поперек всего, уезжал отсюда странствовать, захватив лишь наволочку, набитую рукописями; ночевал порой в лесу на снегу, враждебно относился к телефону, а спать предпочитал на соломе или голом тюфяке. А возвращаясь в Петербург, жил то в Шувалове у озера, то в Куоккале, то в каком-то доме на Большом проспекте Петроградской стороны, в двух шагах от Каменноостровского, где была его последняя комната. «Все убранство каморки, – написал о ней Лившиц, – состояло из железной кровати, кухонного стола, заваленного ворохом рукописей, быстро переползших на подоконник, да из кресла с резьбою из петушков, хлебных снопов и полотенец, неизбежно запечатлевавшейся на ягодицах гостя».
Да, поэт был «поперек всего», прежде всего, – поперек обычных представлений о людях. Он не замечал, что костюм его из-за свалявшегося сукна стал скорее «оперением», что рукава рубашки, как писал Шкловский, разорваны до плеч. Читать свои стихи не мог, ему становилось скучно, и он, застряв на полуслове, говорил устало: «И так далее». Бывал, между прочим, у Ахматовой и Судейкиной на Фонтанке (Фонтанка, 18), где влюбился в Олечку Судейкину, то есть глядел на нее из угла. А в доме художника Анненкова (Б. Зеленина, 9), такого же странного человека, как и он, они оба ночи напролет вели беседы… не открывая рта. Сидели в креслах и разговаривали молча – глазами.
«Было нечто гипнотизирующее в этом напряженном молчании и в удивительно выразительных глазах моего собеседника, – напишет потом Анненков. – Я не помню, курил он или не курил. По всей вероятности – курил. Не нарушая молчания, мы не останавливали нашего разговора, главным образом об искусстве, но иногда и на более широкие темы, до политики включительно. Однажды, заметив, что Хлебников закрыл глаза, я неслышно встал со стула, чтобы покинуть комнату, не разбудив его.
– Не прерывайте меня, – произнес вслух Хлебников, не открывая глаз, – поболтаем еще немного. Пожалуйста!..
Время от времени наш бессловесный диалог превращался даже в спор, полный грозовой немоты, и окончился как-то раз, около пяти часов утра, подлинной немой ссорой. Хлебников выпрямился, вскочил с кресла и, взглянув на меня с ненавистью, сделал несколько шагов к двери. В качестве хозяина дома, вспомнив долг гостеприимства, я взял Хлебникова за плечо:
– Куда вы бежите в такой час, Велимир?
– Бегу! – оборвал он, упорствуя, но, придя в себя, снова утонул в кресле и в немоте.
Минут двадцать спустя, молчаливо, мы помирились…»
А однажды на обеде у Анненкова Хлебников, воспользовавшись болтовней и смехом гостей, протянул руку к далеко стоявшей тарелке с кильками, взял одну за хвост и медленно проволок ее по скатерти к себе, оставив масляный след. Наступило молчание, пишет Анненков, все оглянулись на Хлебникова. «Почему же вы не попросили кого-нибудь придвинуть к вам тарелку?» – спросил поэта хозяин. «Нехоть тревожить», – произнес под хохот гостей Председатель Земного Шара.
Да, еще весной 1914 года Хлебников написал «солнцеливу» Каменскому: «Все готово. Мы образуем Правительство Председателей Земного Шара. Список присылай…» И сформулировал задачи Правительства: «Преобразование мер. Преобразование азбуки. Предвидение будущего. Исчисление труда в единицах ударов сердца», поясняя, что интернационал людей мыслим через интернационал идей наук. Все хотел объединить людей, хотя теперь делил их уже не на «словачей» и «делачей» – на «изобретателей» и «приобретателей». И утверждал: «Приобретатели всегда стадами крались за изобретателями». Другу, правда, в те же примерно дни признался: «Зиму провел в толпе, но в полном одиночестве», а знакомой написал еще откровенней: «Я твердо знаю, рядом нет ни одного, могущего понять меня…»
Этот, казалось бы, безумец всегда видел людей насквозь. И, как Воланд в романе Булгакова, мог сообщать людям то, что никто, кроме них, не знал. Помните, Воланд крикнул Берлиозу, которому через минуту трамвай отрежет голову: не пора ли дать телеграмму его дяде в Киев? И тот удивился: откуда он знает про дядю в Киеве? Так вот, почти то же самое, только о дяде Мандельштама, выкрикнул Хлебников в «Бродячей собаке», богемном кабачке.
Вообще в «Собаке», по моим сведениям, Хлебников был всего три раза. Встречал здесь, например, как-то Новый год. Был вместе с литературоведом Романом Якобсоном, автором первой статьи о нем, которому признался, что мечтал изобрести «цветную речь» на основе цветовых сигналов. Они пришли сюда рано, и, когда Якобсон пошел мыть руки, какой-то человек, протянув ему книжечку с отрывными пудреными листками, любезно предложил: «Не хотите ли припудриться? Жарко ведь, неприятно, когда рожа лоснится»… «И мы для смеху, – пишет Якобсон, – напудрились книжными страничками». А потом с другой книжечкой, первым сборником стихов Хлебникова «Ряв», к их столику подошла элегантная дама и, попросив надписать книгу, сказала поэту: «Говорят одни, что вы гений, а другие, что безумец. Что же правда?» Хлебников, еле улыбнувшись, прошептал: «Ни то, ни другое». Так же тихо, почти шепотом, прочел с эстрады и своего «Кузнечика», когда его уж совсем «достали» просьбами. Просидели здесь оба до утра, выпив несколько бутылок какого-то «крепкого, слащавого барзака»…