Стив Тольц - Части целого
В помещении царил полумрак, и я, не сумев разглядеть, где оно кончается, представил, что камера распространяется до границ мироздания. Я не мог понять, как удалось поместить сюда все, что принадлежало отцу: книги, карты, лампы, фотографии, мебель, пустые рамки, портативный рентгеновский аппарат, спасательные жилеты, телескопы, старые фотоаппараты, книжные полки, трубки и мешки из-под картофеля с одеждой. Все помещение было заполнено вещами, которые лежали в полном беспорядке, — бумаги на полу, перевернутые пустые ящики шкафа. Власти явно искали зацепки, где найти хозяина этого хлама, и пытались выяснить, где он спрятал деньги. Каждый пыльный кубический метр был набит отцовским барахлом. У меня заныло сердце, когда я пробирался сквозь массу старья. Страх отца передался каждому предмету и никуда не исчез. Повсюду я ощущал его острое разочарование. И был раздавлен роившимися в его голове заблуждениями.
Здесь была поистине ничейная территория. Я спотыкался о неоткрытые континенты — например, мое внимание надолго приковала большая синяя тетрадь для рисования. В ней были рисунки и чертежи умопомрачительно хитроумных устройств: самодельная гильотина, надеваемый на голову большой сворачиваемый пластмассовый пузырь, при помощи которого появлялась возможность курить в туалетах самолетов, гроб в форме вопросительного знака. Еще я нашел коробку с тридцатью или сорока подростковыми любовными романами, неоконченную отцовскую автобиографию и написанный его рукой тошнотворный рассказ о неразделенном чувстве под названием «Любовь в обеденное время», адресованный тринадцатилетним девчонкам. Я был совершенно сбит с толку. Словно впервые повстречался с неизвестными мне, глубоко запрятанными отцовскими сущностями. Еще задолго до того, как мне в голову пришло решение написать о нем книгу, до того, как легла на бумагу первая строка, я стал его невольным хроникером. И единственное в жизни, в чем я хорошо разбирался, был мой родитель. А теперь выяснилось, что существовали такие области его жизни, о которых я ничего не знал. Так он посмеялся надо мной из могилы.
На пороге появился охранник и спросил, как у меня дела. Я не очень понимал, что на это ответить, но сказал, что дела идут хорошо.
— Тогда я вас оставляю, — кивнул он и ушел.
Что мне было делать со всем этим хламом? Дневники, конечно, следовало сохранить, поскольку без них я никого бы не сумел убедить, сколь сумасшедшей была моя жизнь с ним. И не только других — себя тоже. Я отложил тетрадки и автобиографию к двери и продолжил поиски.
Под траченным молью пальто из бобрика обнаружился большой деревянный ящик со сгнившими углами. Судя по всему, его испортили вода и время. На ящик был повешен замок, но на полу валялся ломик. Власти оторвали доски и в надежде обнаружить пропавшие миллионы успели порыться внутри. А я продолжил их занятие. Сбоку лежал желтый конверт, надписанный по-французски, с отцовской фамилией и австралийским адресом.
Я открыл его.
Сверху лежал рисунок. Тусклый свет не позволил мне разглядеть, что на нем изображено. Когда же я понял, у меня невольно вырвалось: «Какого черта?»
Это был рисунок, сделанный мной в курятнике, в Таиланде. Изображение преследовавшего меня всю жизнь бестелесного лица. Тот самый рисунок, который был уничтожен.
Моя голова кружилась. Я снова бросил взгляд на рисунок. Определенно мой. Но как такое возможно?
Я отложил его в сторону. Под ним обнаружились другие — изображения все того же лица. Но ведь я нарисовал одно! Странно. Затем я все понял.
Рисунки были не мои. Это рисовала моя мать. Я глубоко вздохнул и задумался. Вспомнил зеленую записную книжку отца — его парижский дневник. Он купил Астрид краски, кисти, холсты, и она увлеклась рисованием. Слова из его дневника засели в моей голове. Отец писал: «Каждый рисунок — изображение ада. У нее было много видов ада, и она нарисовала их все. Но ад — это только лицо, и она рисовала только лицо. Одно лицо. Ужасное лицо. Рисовала много раз».
Мгновение страха затянулось в минуту и не прерывалось. Я снова взглянул налицо. Оно напоминало кровоподтек, большой, синюшный и с пятнами. Затем я стал изучать рисунки один за другим. Все было очевидно. Ресницы нижнего века закручивались будто пальцы, волосы в носу напоминали нервные волокна, глаза в состоянии транса, близость сплющенного носа пугала, взгляд тревожил. Лицо словно грозило оторваться от холста и повиснуть в воздухе. И еще у меня возникло неприятное ощущение, что я мог его обонять — запах волнами накатывал на меня с рисунка.
Мы с матерью рисовали одно и то же мерзкое лицо! Что это значило? Может быть, я видел в младенчестве ее рисунки? Нет! После моего рождения мать прекратила рисовать, и, поскольку после ее гибели мы с отцом немедленно уехали из Парижа, я никак не мог их видеть. Следовательно, Астрид нарисовала некое лицо, которое знал и я и тоже его нарисовал. Я снова вгляделся в изображения. Резкие грани и ломаные горизонтальные линии создавали геометрический сумбур. Мертвенно-зеленые мазки и волнообразные жирные черные, красные и коричневые линии превращали лицо из пассивного в лицо с функцией, и эта функция заключалась в том, чтобы устрашать.
Я отложил рисунки и попытался разобраться в том, что увидел. Вполне логично было допустить, что: а) лицо преследовало мать, как оно преследовало меня; или б) она видела его в облаках, но знала человека, которому оно принадлежало.
Я пробрался через камеру к шкафчику и в нижнем ящике обнаружил полпачки «Мальборо» и зажигалку в виде женской фигурки. Раскурил сигарету, но был слишком занят мыслями, чтобы затянуться. И стоял, не в силах двинуться с места, пока сигарета не обожгла мне пальцы.
Веки поднялись, а я и не почувствовал, что закрыл глаза. Мозг сверлила мысль. Но что за мысль! Что за мысль! Почему-то я не мог сразу согласиться с тем, что пришло мне в голову. Кружил по камере и, как игрок в телешоу, восклицал: «О Боже! О Боже!» Раньше подобные моменты озарения со мной не случались. Невероятно! «С какой стати предполагать, что я превращаюсь в отца? — закричал я. — С тем же успехом можно заключить, что я превращаюсь в мать!» И топнул ногой так, что вздрогнуло здание. Тяжесть свалилась с плеч. Что меня постоянно тревожило? Даже если я превращаюсь в отца, то не весь, а лишь некоей частью или долей части. Может быть, четвертью, четвертью — в мать, одной восьмой — в Терри или в лицо или в нечто такое, что я о себе еще не знаю. Существование рисунков расширяло пределы моей личности до границ, о которых я раньше не имел представления. Можете вообразить мою неописуемую радость? Период, когда отец грозил надо мной доминировать — период оккупации, — оказался миражом. Мы никогда не оставались только вдвоем. Я всегда был целым чертовым сонмом личностей. Опустившись на диван, я закрыл глаза и представил себя самого. Все передо мной прояснилось. Прекрасно! Так и должно быть! Я — размытый образ, постоянно пытающийся стать резким. И когда на мгновение все стало в фокусе, я разглядел себя с исключительной четкостью — фигуру на собственном фоне, ворсистую, как кожура персика.
Внезапно я понял, что все это значило. Моя миссия очевидна: лететь в Европу и разыскать родных матери. Лицо — это исходный пункт. Первый ключик. Найду лицо и отыщу семью матери.
Словно в тумане, я схватил как можно больше холстов, взял такси и поехал домой. Смотрел на рисунки всю ночь и испытывал настолько противоречивые чувства, что начал опасаться, как бы не разорваться на части: от глубокого горя, что потерял мать, от приятного ощущения, что мы с ней близки по мыслям, духу и психике, от отвращения к омерзительному лицу, от гордости, что мне удалось проникнуть в тайну, и от разочарования, что я не сумел понять смысл этой тайны.
Примерно в полночь зазвонил телефон. Я не хотел поднимать трубку. Журналисты не оставляли меня в покое. Звонки прекратились, и я с облегчением вздохнул. Но вздыхать было рано. Через минуту телефон снова ожил. Так могло продолжаться всю ночь. И я не выдержал.
— Мистер Дин? — Голос был мужским.
Я решил, что мне следует привыкать к подобным звонкам, и ответил:
— Послушайте, я не даю интервью, ничего не комментирую, не объясняю и не разрешаю себя цитировать. Так что мой вам совет: охотьтесь лучше за каким-нибудь отличившимся в групповом изнасиловании футболистом.
— Я не журналист.
— Кто же вы в таком случае?
— Я интересуюсь, не могли бы мы с вами встретиться?
— А я интересуюсь, кто вы такой.
— Не могу об этом говорить. Ваш телефон скорее всего прослушивается.
— С какой стати надо прослушивать мой телефон? — Я подозрительно посмотрел на аппарат, но определить, прослушивается он или нет, не смог.
— Вы можете прийти на Центральный железнодорожный вокзал завтра в девять утра?
— Но если мой телефон прослушивается, те, кто нас слышат, тоже там будут.