Борис Можаев - Мужики и бабы
– Эх, дуй тебя горой!.. – с досадой и тоской в голосе выругался Федорок. – Чего ж мне делать? Куда деваться? Посоветуй хоть, как мне с зятем-то? Что им ответить?
– Да пошли ты их к…
– Да, да. Ты прав. Пошлю я их подальше. А посадят – ну так что ж? Семи смертям не бывать, а одной не миновать. Эх!.. – И опять длинно, заковыристо выругался.
Пришел домой мрачный и решительный, с порога позвал кобеля. Тот явился одним духом – из защитки вынырнул и, отряхивая с шерсти соломенную труху, весело и преданно уставился на хозяина: «Ну, чего будем делать?» – спрашивал и скалил пасть, улыбался.
– Счас в поле пойдем, зайцев гонять. Сиди тут и жди, – строго наказал ему Федорок.
Собака моментально уселась на ступеньку и визгливо от нетерпения тявкнула.
– Счас, счас, – успокоил ее Федорок и скрылся в сенях.
Дома его ждали: хозяйка с дочерью сидели за кухонным столом, прямо у дверей, и обе встали при появлении Федорка. Авдотья, в грубошерстной черной кофте и в черном платке, горбоносая и длиннолицая, смахивала на монашку перед иконой, того и гляди, закрестится – и рука занесена с троеперстьем; дочь – полногрудая, круглолицая, с потеками от слез на белых ядреных щеках, часто моргала влажными бараньими глазами, готовая в любую секунду пустить новые ручьи слез.
– Ну, чего уставились? Думали – и меня забрали? Вот дурехи, – обругал их несердито Федорок, проходя в горницу, отгороженную невысокой дощатой перегородкой от передней.
– Дык чего сказали-то? Выпустят его, али как? – спросила сама.
– Ага, выпустят… После дождичка в четверг…
Дочь громко всхлипнула и заголосила тоненьким голоском.
– Отложи на завтра. Не то все слезы израсходуешь, – крикнул ей Федорок из горницы, проходя к дальней стенке, где висело ружье с патронташем.
Собственно, горницы никакой не было – отгороженная половина кирпичного дома смахивала скорее не то на валеную мастерскую, не то на дубильню. В углу, возле грубки, стоял огромный чан с квасцами, от него – во всю стену, до окна, дощатый верстак, на котором Федорок и овчины дубил, и строгал, и паял, и выделывал кожу. На полу валялись обрезки валенок да овчин, стружка. Даже деревянная кровать с высокими спинками была завалена свежевыделанными овчинами красной дубки. Посреди этой большой несуразной комнаты стоял дубовый толстоногий стол, ничем не покрытый, вокруг него табуретки, а еще скамьи вдоль стен. Вот и все убранство горницы. За этим столом было выпито столько водки, что она не уместилась бы и в чане. Случалось, что скорый на проделки Федорок не раз запускал медную кружку в чан за квасцами.
Однажды напоил своего приятеля, татарина Назырку из Агишева. Так перепились, что квасцы приняли за квас. Что было с Федорком, никто не знает, свалился во дворе и проснулся только наутро в прожженных штанах. А Назырка всем на потеху рассказывал:
– За Тимофеевку выехал – меня и понесло. Сперва столбы телеграфные считал, садился у каждого. За реку переехал – штаны не застегивал, из саней не вылезал – сплошной линией шла, от столба до столба…
Перетянув на животе патронташ, ружье закинув за спину, Федорок вышел на кухню. Тут его опять перехватила Авдотья:
– Дак чего сказали-то? Пошто молчишь? Иль не видишь – дочь заревана.
– Склоняли меня. А куда? Не спрашивай. Не то сама заревешь.
– Ты чего ж? Поддался им, али как?
– Ага! Держи хрен в руку. Я им так и поддамся… – длинное скверное ругательство Федорок завершил только на улице.
– Играй, пошли дармоедов гонять!
Рослый вислоухий кобель запрядал перед ним, заскакал на прямых ногах, выгибая дугой спину и махая хвостом. Они двинулись в конец Нахаловки, в открытое поле.
Стоял тихий морозный день. Солнце светило тускло сквозь кучерявую заметь жиденьких облаков. В голубеньких просветах неба протянулись белесые пряди жидкой кудели, как переметы через дорогу. И дымы над избами тянулись невысоко; какая-то невидимая сила останавливала их, плющила и незаметно растаскивала во все стороны. «Снег пойдет, – думал Федорок. – Это хорошо, заяц теперь жирует перед метельной лежкой».
Он спустился в Волчий овраг и до самых Красных гор шел низом, обследуя каждую тальниковую поросль у застывших и занесенных снегом родничков и бочажин. Снег был неглубокий, с ломким стеклянным настом. Идти было легко, и Федорок в который раз перебирал в уме эту перебранку в сельсовете, когда они обступили его со всех сторон и теребили, как собаки медведя. «Твой зять вредитель… И ты хочешь туда угодить?» «Ты можешь показать свое честное лицо, если осудишь зловредную выходку шептунов и подкулачников». «Рабочее правосудие покарает двурушников и членовредителей». «У тебя есть только один путь честного примирения с народом – публично порвать связи с подозрительным родственником…»
Говорил больше все Зенин, а эти только подбрехивали ему: не будь, мол, дурнем, выступи на общем собрании, осуди предателей. И ты всем нам – товарищ и брат. «Кобель беспризорный брат вам и товарищ, брехуны сопатые, – ярился теперь Федорок. – Дали б только волю – всех вас в окна вышвырнул бы из Совета. Не позорьте Советскую власть!» И тошно ему было больше всего от собственного бессилия там, в Совете, от запоздалой этой вот ярости, от сознания невыносимой обреченности. Придут завтра так же за ним, как за Клюевым или как вот за его зятем и… Куда ты денешься, Федор Васильевич Сизов?.. И бежать тебе некуда… Ах ты, горе горькое! Доля ты наша мужицкая. Как собака на привязи. Куда ты от своего дома, от скотины своей, от землицы? И где ты нужен, кому? Работник в тебе состарился… И на чужой стороне ты всем чужой.
От горьких мыслей его оторвал Играй – он черным ястребом перелетел через рыжий тальничек и широким махом, пластая гибкое свое пружинистое тело, легко пошел наверх по крутому овражному взъему.
«Эх, мать честная!.. Кажись, на свежий след напал?» – Федорок азартно бросился наверх, на ходу взводя курки своей старенькой тулки. И уныние, и обиды его мгновенно растворились, будто их водой смыло, душа затрепетала, ожила, и сердце застучало горячо и сильно. В один момент, не чуя ни усталости, ни одышки, выбежал он на гору и увидел, как заяц, словно упругий мячик отскакивая от снежных валов, посверкивая ослепительно белым межножьем, летел по полю, вниз по угору, обходя правым охватом Пантюхино, удаляясь туда к темным ольховым зарослям и рыжим разливам камыша на Святом болоте. А за ним, саженях в ста, поспевая укачливым наметом, терзая и взбадривая душу Селютана отчаянно-звонким, высоким и частым гортанным лаем, уходил, как птица по ветру, его неутомимый Играй.
– О-ле-ле-ле! – загорланил Селютан им вдогонку и сам побежал с юношеской прытью.
«Значит, в ольхи упрет… Туда навострился. Куда ж ему податься?.. – думал на бегу Селютан. – Но шалишь, брат. Дудки! Там тебе не спрятаться. Играй выжмет тебя, ущучит…» И, соображая на бегу, что податься из ольхов зайцу некуда, кроме как в камыши, Селютан стал забирать влево, чтоб вперехват от ольхового леса выбрать себе позицию поудобнее и незаметнее на подходе к Святому болоту.
Хорошо держал гон его Играй, шел плотно за зайцем, и высокий, рыдающий от чудного азарта эдакий переливчатый лай, как серебряный бубенец, катился по широкому полю, удаляясь к ольховому лесу. Вскоре и заяц, и собака скрылись, пропали в темном частоколе далекого и слитного леса.
Селютан обогнул конец Пантюхина и по низу дошел до камышей, выбрал поудобнее бережок и залег в снегу, прикрывшись рыжей щетиной осоки. Отсюда хорошо было слышно, как звенел, то взметывая в радостных всплесках, то угасая, чистый голос Играя, работавшего в далеком лесу. Федорок ждал и надеялся, что от него не спрячется зайчишка, не уйдет, что он пригонит…
И дождался…
Пропетляв по голому ольховому лесу часа полтора и отчаявшись найти в нем надежную крепь, заяц выбежал на луговой простор, порыскал возле редких стогов и, заметив выскочившую из леса собаку, направился к болотным камышам. Шел ходко, выбрасывая округлую лобастую голову и заваливая к спине чернеющие на кончиках уши.
Селютан лежал за высокими кочками выдвинутого вперед камышового клина и уложил его с первого выстрела.
Уж такой общительной души был Федор Селютан, что и малой добычей любил поделиться с добрым человеком. Куда идти? Назад в Тиханово – далеко. А Тимофеевка рядом, сразу за Святым болотом. Пошел туда, в гости к Костылину.
Ивана Никитича не застал дома. Фрося, как баба-яга, от печи руками замахала:
– Нету его, нету! И ждать нечего. Ему не до питья.
С трудом расспросил ее Федор, разузнал, что каких-то вредителей у них открыли и всех погнали на собрание или на митинг, чтобы голосовать против этих вредителей. Чтоб никакой пощады. Иван не хотел идти – силой утащили.
Ладно, хрен с вами. Пошел домой. Зашел в эту школу, где митинг проходил. На крыльце народ. Федорок поднялся на крыльцо. Двери раскрыты. Народ и в коридоре, и в классе. Но не густо, а так, вроде бы вразброд. Встал у порога, прислушался. Над столом, накрытым красным лоскутом, стоял председатель Совета. Знакомая личность. Молодой, с неокрепшим голосом, как у осеннего цыпленка-петушка, и кадык, как цыплячье гузно, выпирает. А кричит заполошно и кулаком размахивает: