Меша Селимович - Избранное
Рассказал я и о тефтердаре Бекир-аге Джюгуме. К нему у меня особое отношение, потому что он согласился принять меня вопреки своему высокому положению. Конечно, не исключено, что ему неправильно передали мое имя, или он не знал меня, или принял за кого-то другого, потому что это, наверное, был бы первый случай в истории рода людского, чтоб тефтердар принял такого голодранца, как я, и снизошел выслушать про его горести; но мне это безразлично, важно, что он согласился выслушать меня. И на том спасибо. Наверное, и помог бы, оснований утверждать обратное у меня нет, к тому же я предпочитаю верить в то, что приятнее, а не в то, что более вероятно. Мне лишь не повезло, что я напал на такого верного и преданного человека, как он, ведь не всегда чиновники умирают вслед за своими господами! А пожалуй, не худо было вы ввести обычай, пример которого показал Бекир-ага Джюгум, чтоб все умирали со своими господами, как индийские жены со своими мужьями, чтоб преданная, честная служба не завершалась предательским переходом на службу к другому. Конечно, это могло бы иметь и дурные последствия — никто не захотел бы занимать высоких постов, что нанесло бы серьезный урон народу, однако любое стоящее начинание требует жертв.
О торговце хаджи Фейзо я сказал совсем чуть-чуть. Человек, мол, он добрый и готов был предложить мне свою помощь, как и всем молодым людям, не отличающимся брезгливостью и излишней щепетильностью и охотно принимающим внимание и близость хаджи Фейзо, что не так уж мало и пустячно в этом холодном и бездушном мире. Фейзо — человек мягкий и широкий, требует немного, а вознаграждает щедро, просто я не оценил его широты и любвеобилия, что опять же не его вина, а моя.
Наконец мне надоело паясничать, топорными шутками пытаясь поднять настроение Шехаги. Я заметил, что он почти и не слушает. Говорить он заставил меня для того, чтобы остаться наедине с собой.
Я замолчал.
Он не удивился, не спросил, почему я замолчал, медленно отвернулся к высокому тополю во дворе, и по лицу его снова прошла болезненная гримаса.
А почему бы мне не свести его с горем — прямо, в открытую? Я выполнил его желание, пытаясь своей болтовней отвлечь его от черных мыслей, помог подавить боль, оттолкнуть ее от себя. И шел по неверному пути, как и он.
Заговорю-ка я о мертвых, пусть привыкает быть с ними.
— Хафиз Абдуллах сидел на этом месте?
Он поглядел на меня с изумлением, словно я угадал его мысли. Но не ответил. Встал с сечии и заходил по комнате, стиснув руки за спиной.
Я не отступал.
— Верно, он любил смотреть на этот тополь?
— Откуда ты знаешь?
— По тебе вижу. Все время о нем думаешь.
Он стал у окна ко мне спиной. «Откуда ты знаешь?» — спросил он. Готов ли он продолжить разговор о своем мертвом друге, вспоминая его живого или оплакивая мертвого?
Но Шехагу трудно пронять, и он легко не сдается. Он снова отринул от себя боль.
Не оборачиваясь, свернул разговор на меня. Для того он меня звал, для того я и пришел. Так он загородил свой мир, не желая пускать меня в него.
— Чем живешь?
— Сам не знаю. Любовью, наверное.
Этот разговор ему вести легче, он вне его.
— Хорошая жизнь, только она недолго длится.
— Лучше жить недолго, да хорошо, чем долго, да мерзко. Ворон триста лет живет.
— Ворон и не знает, что он живет.
— Мы знаем, такая уж у нас судьба.
— Несчастье это наше.
— И счастье, и несчастье.
Я вижу, куда идет его мысль. Он дошел до черты, перейдет ли он ее? Скажет ли о причине своего отчаяния? Нет, не решился. Снова спрятался за меня.
— Зачем ты начудил у хаджи Духотины?
— Правду тебе сказать, не знаю. Только что вернулся с войны, злой, потерянный. Не знаю.
— Молла Ибрагим из-за этого тебя выгнал?
— Молла Ибрагим не виноват. Его заставили.
— Молла Ибрагим — трус.
— И тут не его вина. Это все равно что родиться глухим или с кривым носом.
— Ты в самом деле так думаешь или хитришь?
— К сожалению, хитрить не научился. Не умею.
— Сколько тебе лет?
— В мае стукнет двадцать пять.
— В мае?!
— Да. А что?
— Ничего. Так просто спрашиваю, чтоб не молчать.
Его сын тоже родился в мае, как и я! Вот что его поразило, но и об этом он не хочет говорить.
Снова он зашагал по просторной комнате, не поднимая глаз с ковра на полу.
В соседней комнате пробили часы, время шло, а мы молчали, словно забыли друг о друге. Нет, не забыли.
Он мысленно сравнивал меня со своим покойным сыном: мы родились в один и тот же год, в один и тот же месяц, были на одной войне — это нас роднит, он мертвый, я живой — это нас разъединяет. Как поступить со мной, помочь ли мне, чтоб я постоянно напоминал ему сына, или прогнать, чтоб я не растравлял ему душу?
И я не забыл о нем. Меня мучила тишина в комнате, где было двое живых людей, раздражали его размеренные шаги от стены к стене, я злился: выходит, он звал меня для того, чтобы я смотрел на его мрачное, отчужденное лицо? Только зря время потерял, ни на минуту не сумел привлечь его внимание!
Встать и уйти, сожалея, что напрасно приходил к этому надменному человеку?
Нет, не могу, если сейчас уйду, никогда больше порога его дома не переступлю. А вдруг ему и правда нужна моя помощь? Он тонет, можно ли не протянуть ему руку?
Я решил грубо и резко прервать его упорное молчание.
— Ты знаешь, за что убили хафиза Абдуллаха?
— Нет.
— Я знаю. Был вчера в мечети.
Он остановился как вкопанный.
— Все обрушились на студента Рамиза, он защищал его.
Это была неправда, но я нарочно так сказал.
Он стремительно сел, сбросив кольчугу и выйдя из укрытия, расстояние между нами сразу сократилось, и он включился в разговор.
— Что произошло? Рассказывай. Все.
Я рассказал коротко о других, подробно о хафизе, утаив, что он защищал справедливость, а не юношу. Я не лгал, я просто не договаривал, стремясь взять себе в союзники покойного старца. Вчера мне было обидно, что он требовал наказать Рамиза. Знаю, люди далеки от совершенства, и все же всякий раз меня это заново печалит, и вот теперь я решил исправить его ошибку или заблуждение. А возможно, это не ошибка и не заблуждение. Абдуллах требовал справедливости, а не насилия и перед каждым поставил зеркало, чтобы люди увидели в своем глазу бревно, сумев в чужом сучок разглядеть. Он поступил храбро и честно, никого не пощадил, за что и пострадал. Нет, я не обманулся, взяв его в союзники.
— Значит, его убили! — взволнованно воскликнул Шехага.— Неужто и его?!
Неужто и его?! И сына, и друга. Тех, кого он любил больше всего в жизни, именно их убили. Ничего другого он не видел, ничто другое его не волновало.
Мне хотелось напомнить ему, что не только они погибли. Есть беды и кроме его бед. Мир полон несчастья и горя. Знаю, нас трогают лишь наши, но разве чужие беды не наши?
— Многих убили, и многих еще убьют,— сказал я, думая о Рамизе.
Но он словно не слышал меня. Прижав стиснутые кулаки к груди, точно надавливая на больное место, бледный, с искаженным лицом, он весь устремился к одной-единственной мысли.
— О злодеи! — сипел он сквозь зубы.— Я отплачу вам! Я найду убийцу. Весь мир переверну, а найду!
— Отомстить отомстишь, а хафиза Абдуллаха все равно не вернешь.
— Я умер бы от стыда, если бы забыл друга.
— Сделай что-нибудь более полезное. Молодого Рамиза убьют.
— Они всех честных людей поубивают. Самой лютой смерти им мало.
— Ты не спас сына. Спаси Рамиза.
Такого поворота он не ожидал. Да и я сам тоже.
Он остановился, с изумлением глядя на меня. Без всякого милосердия я ударил по его кровоточащей ране.
Он стиснул кулаки, подобрался, вот-вот кинется на меня. Как я осмелился сказать ему такое?
Но он не кинулся на меня. Что-то остановило его. Может быть, мысль, никогда раньше не приходившая ему в голову: в память о покойном сыне помочь кому-то живому. Мысль эта привела его в смятение; пожалуй, поначалу она показалась ему даже кощунственной, несовместимой с его яростью и ненавистью. Но просто отбросить ее он не мог.
То ли подумал о том, как было бы хорошо, если бы кто-то попытался спасти его сына. То ли в тумане растерянности вдруг увидел путь, следуя по которому он мог придать своим горьким воспоминаниям больше смысла.
Я рискнул разрешить его колебания.
— Погибнет невинный.
Он еще сопротивлялся.
— А мой сын был виноват?
— Потому и говорю. Тебе легче понять. У Рамиза отца нет, погиб на войне, одна мать. Разве она сумеет ему помочь?
— А как я помогу?
— Не знаю. Попроси вали освободить его.
— Не посмеет. Они боятся друг друга.
— Ну, тогда нет ему спасения!
— Мать, говоришь, у него. Что ж он о ней не подумал? Дети думают только о себе, о родителях не помнят.