Филип Рот - Американская пастораль
— Куда еще вы ездили? — спросила Шейла Доун, стараясь никак не показывать, что в машине она сразу расскажет все Шелли, а Шелли скажет «господи» и, может, даже прослезится, ведь он и мягкий, и добрый, но приехав домой, сразу же позвонит в полицию. Однажды он уже прятал у себя убийцу. Дал ей убежище на три дня. Провел их в страхе: кошмар, нервы вот-вот не выдержат. Но тогда был лишь один труп — само по себе ужасно, но все-таки есть возможность как-то замкнуться на этой «единичности явления», к тому же жена настаивает, глупо, конечно, но и альтернативы нет, ведь девочка в прошлом ее пациентка, ей дано обещание, профессиональная совесть не позволяет… Но теперь четверо. Это слишком, это уже неприемлемо. Убить четырех невинных людей — это варварство, это недопустимая жестокость, и теперь-то альтернатива есть, альтернатива — обращение к закону. Обязательства перед законом. Ведь они знают, где она. Промолчав, они тоже могут подвергнуться преследованию со стороны закона. Нет, больше Шелли не выпустит ситуацию из-под контроля. Швед это ясно видел. Шелли сразу же позвонит в полицию — обязан будет так сделать. «Четыре жертвы. Она в Ньюарке. Адрес известен Сеймуру Лейвоу. Он был у нее. Он был у нее сегодня». Шелли был в точности таким, как его описал Лу Лейвоу. Врач, уважаемый, нравственный, ответственный. И он не позволит своей жене стать соучастницей четырех убийств, совершенных испорченной мерзкой девчонкой, еще одной свихнувшейся радетельницей о спасении угнетенных. Безумный террористический настрой, завязанный на фальшивой идеологии, — и вот она совершает страшнейшее из преступлений. Так Шелли оценит случившееся, и что он, Швед, может сделать для изменения этой оценки? Как можно заставить Шелли иначе взглянуть на вещи, если и он сам больше не в состоянии смотреть на них как-то иначе? Нужно немедленно отвести его в сторону, подумал Швед, рассказать все самому, сказать все, что можно, дабы попытаться остановить его, выбить из него мысль, что законопослушный гражданин обязан немедленно сдать ее, так как это необходимо для защиты невинных людей; нужно сказать ему: «Ее использовали. Она внушаема. Ей свойственно сострадание. Она была чудным ребенком. Всего лишь ребенком, попавшим под влияние дурных людей. Она ни за что не додумалась бы до такого сама. Просто она ненавидела войну. Мы все ее ненавидели. Все чувствовали ярость и бессилие. А она была маленькой девочкой, сбитым с толку подростком, девочкой с обостренной реакцией. И оказалась впутанной в дела, смысл которых не понимала. Хотела спасать человеческие жизни. Я не пытаюсь найти для нее политическое оправдание, потому что такого оправдания нет. Но все же неправильно видеть один только результат. Для ее действий были причины, очень важные с ее точки зрения, теперь они не имеют значения: она открыла для себя новую философию, а война кончилась. Никто из нас толком не понимает, что же произошло. За видимым фасадом стоит очень и очень многое. Конечно, она была не права — она совершила трагическую, ужасную, кровь леденящую ошибку. Оправдания этому нет. Но теперь она ни для кого не опасна. Жалкая изможденная калека, она не обидит теперь и муху. Она тиха и безобидна. Это отнюдь не ожесточившаяся преступница, Шелли. Это сломанное существо, совершившее чудовищные поступки и глубоко, до печенок сожалеющее об этом. Что толку звать теперь полицию? Да, служить правосудию необходимо, но ведь она уже не представляет никакой опасности. Тебе совсем не нужно вмешиваться. Ничьи интересы не требуют вмешательства полиции. И возмездие тоже без надобности. Возмездие, поверь, ее уже настигло. Она виновна, это так. Вопрос о том, что теперь делать. Предоставь это мне. Я присмотрю за ней. Она не натворит дурного — я гарантирую. Я позабочусь о ней, о том, чтобы ей оказали помощь. Шелли, пожалуйста, дай мне шанс вернуть ее к нормальной жизни — прошу тебя, не обращайся в полицию!»
Но он понимал, что Шелли подумает: Шейла уже достаточно помогла этой семье. Мы оба оказали ей помощь. Теперь они снова в большой беде, но доктор Зальцман больше не подмога. Речь уже не о подтяжке. Убиты четверо. Эта девчонка заслуживает электрического стула. Число «четыре» сделает даже из Шелли разгневанного члена общества, готового включить рубильник. Он не колеблясь сдаст ее полиции: стервочка заслужила именно это.
— Во второй раз? О, мы объездили все, — говорила Доун. — В Европе можно ехать куда угодно, всюду найдется масса интересного. Мы так и поступали: ехали куда глаза глядят.
Но ведь полиция знает. От Джерри. Сомнений нет. Джерри уже позвонил в ФБР. О чем он думал, давая Джерри ее адрес? Рассказывая Джерри. Рассказывая кому-либо. Сломаться настолько, чтобы и не подумать об опасности, которую создает признание в поступках Мерри. Сломанный, парализованный, он держит Доун за руку и скользит в мыслях назад в Атлантик-Сити, в «Бо-Риваж», к Мерри, танцующей с метрдотелем, не понимая последствий своего опрометчивого признания; лишенный таланта уверенно идти по жизни Шведом Лейвоу, он стал всего лишь обломком, который крутит в водовороте, и тонет, тонет, тонет в мечтах, в то время как во Флориде его импульсивный братец, осуждающий все, связанное со Шведом, не питающий к нему братских чувств, изначально враждебный к дарованному Шведу — к безукоризненному совершенству, бремя которого обречены были нести они оба, — этот волевой и лишенный сентиментальности братец, который всегда идет до конца и теперь, безусловно, обрадуется возможности свести счеты, да, наконец-то окончательно свести счеты и доказать всем…
Это он сдал ее. Не брат, не Шелли Зальцман, а он, он сам. Почему не держал рот на замке? На что надеялся, распуская язык? На облегчение? Детское облегчение? На их отклик? Надеялся на что-то такое смешное и нелепое, как их отклик? Заговорив, он сделал худшее из возможного. Пересказав им, что узнал от Мерри, — все равно что сдал ее за убийство четырех человек. Теперь и он подложил свою бомбу. Не желая этого, не понимая, что делает, никем не вынуждаемый, он подчинился: сделал то, что должен был сделать, то, что не должен был делать, — сдал ее за убийства.
Для осознания необходимости молчать нужен был еще целый день — день, смывающий последствия этого дня. Если б меня не втолкнули в этот день! Увидеть столько, да еще и сразу. А ведь как стойко он всегда оберегал способность не видеть, как удивительно было его умение все упорядочить. Но сообщение о трех новых убийствах оказалось довеском, который даже ему было не втиснуть в рамки упорядоченности. Узнать о них было страшно, но только пересказав эту новость, он до конца воспринял ее чудовищность. Один плюс три будет четыре. И только с помощью Мерри он осознал этот факт. Дочка заставила отца прозреть. И возможно, именно этого она всегда и добивалась. С ее помощью он обрел зрение, и зрение настолько острое, чтобы отчетливо разглядеть то, что нельзя упорядочить, то, что нельзя увидеть, то, что никто не видит и не увидит, пока три не прибавится к одному и не образует четыре.