Филип Рот - Американская пастораль
Но именно то, что она другая, ломало все. По сравнению с Доун Шейла казалась выхоленной, безличной думающей машиной, иголкой, вдетой в нитку мозга, существом, до которого не хотелось дотрагиваться, с которым тем более не хотелось спать. Доун была женщиной, вдохновившей его на подвиг, для совершения которого был недостаточен даже опыт разрыва с блестящей спортивной карьерой, — на то, чтобы согнуть волю отца. На то, чтобы помериться с ним силами. И вдохновила тем, что была ослепительна и все же вела себя как все вокруг.
Было это значительнее, важнее, достойнее, чем причины, обычно побуждающие выбирать подругу жизни? Или, может, в основе каждого брака лежит что-то иррациональное, нестоящее и странное?
Шейла могла бы это объяснить. Шейла знала все. Ответила бы наверняка и на этот вопрос… Она проделала такой большой путь, она стала настолько сильнее, что, мне показалось, она могла справиться с этим сама. Она сильная девушка, Сеймур. Она свихнувшаяся девушка Она безумна! Она в тревоге. И отец не имеет никакого отношения к тревогам дочери? Он, безусловно, имеет к ним отношение. Но мне показалось, что у вас дома произошло что-то страшное…
О, как ему хотелось, чтобы жена вернулась, немыслимо даже представить себе, как он хотел ее возвращения — возвращения жены, так серьезно относившейся к серьезности материнских обязанностей, женщины, так хотевшей отделаться от подозрений в избалованности и мечтательной ностальгии по дням своего гламурного торжества, что даже в семейном кругу и в шутку отказывалась еще раз надеть корону, засунутую в шляпную коробку и лежащую на самой верхней полке шкафа. У него больше не было сил терпеть — ему нужно было, чтобы Доун вернулась сейчас, немедленно!
— А какие там фермы? — спросила Шейла. — Вы обещали рассказать нам о фермах в Цуге.
Шейле всегда присуще желание все узнать и расставить по полочкам, непонятно, как он вообще мог иметь с ней хоть что-то общее. Особы, вечно прокручивающие что-то в мозгу, были, наверное, единственной категорией людей, среди которых он не в силах был находиться подолгу. Ничего не производили и даже не видели, как производят, не знают, из чего что сделано, не понимают, как работают компании, кроме машины или дома никогда ничего не продали и не смогут продать, не принимали на работу и не увольняли, не обучали работников и не оказывались жертвой их мошенничества — понятия не имели о тонкостях и подводных камнях при организации бизнеса или управлении фабрикой и все-таки уверены, что знают все, что имеет смысл знать. Все это понимание, анализирование, тщательное, а-ля Шейла, изучение каждой извилины и складочки души было, по его мнению, враждебно самим основам жизни. С его точки зрения, все было просто. Нужно серьезно и спокойно, как это и принято в семье Лейвоу, выполнять все свои обязанности, и жизнь упорядочится сама собой: день за днем отдан череде ясных и осмысленных поступков, никаких потрясений, любые перемены предсказуемы, конфликты поддаются разрешению, неожиданности приятны, а все вместе наполняет глубокой верой, что бури и ураганы возможны только далеко, за многие тысячи миль, — вот так оно представлялось когда-то, когда они жили-были, и дружная семья, состоявшая из красавицы мамы, атлета папы и веселой умненькой девочки, была такой же незыблемой, как сказочные три медведя.
— Ах да, я и забыла! Мы видели много ферм, очень много! — воскликнула Доун, воодушевленная одним лишь воспоминанием об этих фермах. — Нам показывали образцовых коров. Замечательные утепленные хлевы. Мы были там ранней весной, и стада еще не выгнали на пастбища. Помещение для скота под домом. Изразцовые печи с очень красивым орнаментом… — Не понимаю, как ты могла быте так слепа. Пойти на поводу у девочки с явно искалеченной психикой. Она хотела убежать. Ее нельзя было вернуть. Она стала совсем другой. Что-то пошло наперекосяк. И она стала такой толстой. Я подумала: и эта полнота, и эта ярость показывают, что дома очень неблагополучно. И что виноват в этом я. Нет, я так не подумала. Мы все живем семьями. И именно в семьях что-то всегда идет наперекосяк. — …и они угостили нас домашним вином, домашним печеньем, вообще были удивительно дружелюбны, — говорила Доун. — А когда мы приехали во второй раз, была уже осень. Все лето коровы пасутся в горах, там их доят, и корова, дававшая больше всего молока, идет первой, когда их спускают в зимнее стойло, с самым большим колокольчиком на шее. Корова-победительница. Ей украшают рога цветами и оказывают почести. Спускаясь с высокогорных пастбищ, коровы идут цепочкой, и лучшая корова — впереди всех. — Может, она ушла, чтобы убить еще кого-нибудь? Как можно было взять на себя такую ответственность? И знаешь, Шейла, она так и сделала. Да, сделала. Убила еще троих. Каково? Ты говоришь это, чтобы сделать мне больно. Я говорю тебе правду. Она убила еще троих. Ты могла бы предотвратить это. Ты меня мучаешь. Нарочно стараешься сделать больно. Она убила еще троих — И все, кто летом ходил доить в горы — дети, девушки, женщины, — наряжаются в швейцарские народные костюмы, приходит оркестр, звучит музыка, и внизу, на площади, накрывают праздничные столы. А потом коров вводят в зимние стойла, те, что под домами. Все очень чисто и красиво. Увидеть все это было большой удачей. Сеймур сфотографировал всех коров, и диапозитивы можно смотреть через проектор.
— Сеймур фотографировал? — спросила его мать. — А я считала, что ты до смерти не любишь фотографию, — и, наклонившись, Сильвия Лейвоу поцеловала его; восхищение своим первенцем сияло в ее глазах.
— И все-таки этот прекрасный сын превозмог себя. Там, в путешествии, он был человеком с «лейкой», — сказала Доун. — И ты сделал отличные снимки, правда, мой дорогой?
Да, все было так. Это действительно был он. Прекрасный сын, сделавший фотографии, купивший Мерри швейцарское платьице, а Доун — бриллиантовое ожерелье и рассказавший своему брату и Шейле, что Мерри убила в общей сложности четверых. Это был он, купивший семье на память о Цуге, о потрясающей швейцарской эпопее их жизни, керамический канделябр, наполовину залепленный сейчас оплывающим со свечей воском, он, рассказавший брату и Шейле, что Мерри убила четырех человек. Он, не расстававшийся с «лейкой», рассказал этим двоим — а они меньше, чем кто-либо, заслуживали доверия, и он не имел над ними никакой власти — о том, что наделала Мерри.
— Куда еще вы ездили? — спросила Шейла Доун, стараясь никак не показывать, что в машине она сразу расскажет все Шелли, а Шелли скажет «господи» и, может, даже прослезится, ведь он и мягкий, и добрый, но приехав домой, сразу же позвонит в полицию. Однажды он уже прятал у себя убийцу. Дал ей убежище на три дня. Провел их в страхе: кошмар, нервы вот-вот не выдержат. Но тогда был лишь один труп — само по себе ужасно, но все-таки есть возможность как-то замкнуться на этой «единичности явления», к тому же жена настаивает, глупо, конечно, но и альтернативы нет, ведь девочка в прошлом ее пациентка, ей дано обещание, профессиональная совесть не позволяет… Но теперь четверо. Это слишком, это уже неприемлемо. Убить четырех невинных людей — это варварство, это недопустимая жестокость, и теперь-то альтернатива есть, альтернатива — обращение к закону. Обязательства перед законом. Ведь они знают, где она. Промолчав, они тоже могут подвергнуться преследованию со стороны закона. Нет, больше Шелли не выпустит ситуацию из-под контроля. Швед это ясно видел. Шелли сразу же позвонит в полицию — обязан будет так сделать. «Четыре жертвы. Она в Ньюарке. Адрес известен Сеймуру Лейвоу. Он был у нее. Он был у нее сегодня». Шелли был в точности таким, как его описал Лу Лейвоу. Врач, уважаемый, нравственный, ответственный. И он не позволит своей жене стать соучастницей четырех убийств, совершенных испорченной мерзкой девчонкой, еще одной свихнувшейся радетельницей о спасении угнетенных. Безумный террористический настрой, завязанный на фальшивой идеологии, — и вот она совершает страшнейшее из преступлений. Так Шелли оценит случившееся, и что он, Швед, может сделать для изменения этой оценки? Как можно заставить Шелли иначе взглянуть на вещи, если и он сам больше не в состоянии смотреть на них как-то иначе? Нужно немедленно отвести его в сторону, подумал Швед, рассказать все самому, сказать все, что можно, дабы попытаться остановить его, выбить из него мысль, что законопослушный гражданин обязан немедленно сдать ее, так как это необходимо для защиты невинных людей; нужно сказать ему: «Ее использовали. Она внушаема. Ей свойственно сострадание. Она была чудным ребенком. Всего лишь ребенком, попавшим под влияние дурных людей. Она ни за что не додумалась бы до такого сама. Просто она ненавидела войну. Мы все ее ненавидели. Все чувствовали ярость и бессилие. А она была маленькой девочкой, сбитым с толку подростком, девочкой с обостренной реакцией. И оказалась впутанной в дела, смысл которых не понимала. Хотела спасать человеческие жизни. Я не пытаюсь найти для нее политическое оправдание, потому что такого оправдания нет. Но все же неправильно видеть один только результат. Для ее действий были причины, очень важные с ее точки зрения, теперь они не имеют значения: она открыла для себя новую философию, а война кончилась. Никто из нас толком не понимает, что же произошло. За видимым фасадом стоит очень и очень многое. Конечно, она была не права — она совершила трагическую, ужасную, кровь леденящую ошибку. Оправдания этому нет. Но теперь она ни для кого не опасна. Жалкая изможденная калека, она не обидит теперь и муху. Она тиха и безобидна. Это отнюдь не ожесточившаяся преступница, Шелли. Это сломанное существо, совершившее чудовищные поступки и глубоко, до печенок сожалеющее об этом. Что толку звать теперь полицию? Да, служить правосудию необходимо, но ведь она уже не представляет никакой опасности. Тебе совсем не нужно вмешиваться. Ничьи интересы не требуют вмешательства полиции. И возмездие тоже без надобности. Возмездие, поверь, ее уже настигло. Она виновна, это так. Вопрос о том, что теперь делать. Предоставь это мне. Я присмотрю за ней. Она не натворит дурного — я гарантирую. Я позабочусь о ней, о том, чтобы ей оказали помощь. Шелли, пожалуйста, дай мне шанс вернуть ее к нормальной жизни — прошу тебя, не обращайся в полицию!»