Мария Голованивская - Пангея
Она увидела его на самом краю Черного леса, он шел один, вытирая рукой слезы с грязного лица.
— Ты плачешь? — спросила его Нур, поравнявшись.
— Всегда, — ответил Господь. — Непобедимость проигравшего в слезах его.
— Непобедимость живого? — попыталась угадать Нур.
Господь кивнул и побрел дальше.
— Помоги нам! — крикнула она ему в спину.
Он остановился, но не оглянулся.
— Мы не успели! Не успели, — отчаянно закричала Нур. — Мы же люди, не машины! Мы запутались во всем, мы не уследили за временем!
— Ну хорошо, — сказал Господь, пожал плечами и зашагал дальше. — Ошиблись — пожалуйста. Я отыграю один ход. Хорошо.
Нур не поверила ему.
— Господи, погоди, погоди! Помоги нам! Платон должен, он проиграл, но ведь это же ничего не значит, а, Господи?
Он оглянулся, посмотрел на разрыдавшуюся Нур.
Немного постоял так, подошел, погладил сбитыми в кровь костяшками пальцев по мокрой щеке.
— Возвращайся.
— Я не могу.
— Я помогу, — обещал он.
Апостол Петр, рыбак, от рождения Симон, пошел за Иисусом, когда тот сказал ему и его брату: «Идите за мной, я сделаю вас ловцами человеков». Нрава Петр был непокорного и вспыльчивого, и человеческая натура была в нем крайне сильна. Так, он тоже захотел идти по воде, когда увидел, что Иисус идет. Шагнул из лодки, сделал два шага, но убоялся, стал тонуть, визжать. Взыграло в нем ретивое, когда Христа арестовывали в Гефсиманском саду: выхватил он меч и рубанул рабу первосвященника ухо, и что — казнить раба? Он трижды за ночь отрекся от арестованного Иисуса, как тот и предсказывал, но тот прощал ему, потому что сильно его любил.
После ухода учителя Петр проповедовал, творил чудеса, исцелял. Выказал и административное рвение, возглавив коллегию двенадцати апостолов. Считают его католики со всем основанием первым римским папой.
Убил его император Нерон в 67 году. Распял на перевернутом кресте, якобы по его просьбе, в своих зловещих садах на Палатинском холме.
Перевернутый крест многие трактуют как сатанинский символ. Его широкого используют как в ватиканских, так и в оккультных ритуалах, что наводит людей задумчивых, колеблющихся и сомневающихся на нехорошие мысли о принципиальном родстве добра и зла.
БОРИС
Запах чужого времени. Времени, когда вершишь не ты, а надо бы тебе. Времени, когда твоя рука порождает только дрожь.
Как оно пахнет?
Платон вышел на крыльцо дома, который занял его бежавший из города штаб. Милые соловьиные трели, соперничающие с отчаянным лягушачьим кваканьем — обычный аккомпанемент раннего летнего утра. Буйная радостная зелень, возня и трескотня какой-то переговаривающейся мелочи о том, куда лететь и какой нектар набирать в сумки. Равнодушие природы, — подумал Платон, — всегда оставляющей последнее слово за собой. Когда за нами придут? Через час, двое суток, неделю? Какое сегодня, восемнадцатое? Восемнадцатое было его счастливым числом. Значит, придут не сегодня, он может не озираться по сторонам, а спокойно пройтись, гульнуть, если захочет. «Гульнуть» звучит нелепо, кругом беда, но он может, например, пройтись, насвистывая, передразнить птицу, разве это не каникулы?
Страх ожидания и есть запах чужого времени, вонь потных подмышек, немытого тела, небрежно отертого поноса, еще и коварно отбрызнувшего на штанину, прогорклого кисловатого курева, лежалого-залежалого бельеца, сбежавшей еды. «Сами мы чья-то сбежавшая еда», — пробормотал себе под нос Платон и криво ухмыльнулся мелкотравчатому бесу, самозабвенно щекотавшему его горло травинкой. — Пища воробьев».
Потом еще дрянь начинает собираться перед глазами, все развороченное, вывороченное, измученное, потроха дохлой птицы, выдавленные грязным колесом грузовика, вид падали, вечно цветущей на жаре. Тьфу!
Он окликнул охрану, маявшуюся во дворе около штабелей бутилированной воды: пойду пройдусь, не нужно дергаться, смешно это все. От кого меня защитит десяток сонных новобранцев?
Они кивнули, что было совсем уж не нужно, и он вышел, скрипнув свежесваренной металлической калиткой, на дорогу, лоснящуюся от утренней росы, веселую, с пышными пучками зелени по краям.
Зашагал вдоль заборов, классических, стопудовых, зеленых, повернул к лесу, пошел вдоль него. Куда? Да гори все синим пламенем — к станции! К станции, где все еще, наверное, закрыто и не купить сигарет, но электрички проносятся, как акулы, посверкивая синими с белой полосой боками, и можно праздно поковыряться глазом в лицах уснувших забулдыг и дремлющих по лавкам пассажиров.
Он шагал, глядел на верхушки сосен, на извечную медь их загорелой кожи, силился углядеть какую-то птичку-невеличку или, может быть, кошку, прикорнувшую в лопухах, но никого не было, ни одной живой души, кроме уже притихающих соловьев и лягушек, и он шел один, совсем один, так и не найдя себе никакой, даже иллюзорной компании.
Подошел к станции сбоку, обошел крашенную синей масляной краской фигурку пионерки, дующей в горн на привокзальной площади, задержался на минутку у устаревших объявлений: вот те на — какая фантазия — да не будет же никаких электричек, выезды и въезды в город закрыты, отсюда и тишина — никто не дремлет на ходу в несущихся экспрессах, не будет синих боков с белыми полосками посредине.
Зевнул.
Совсем сюда было безопасно идти. Никто даже не охранял зассанную станцию, ее перроны, никто не охранял входы и выходы — пустое это занятие, если дорога стоит.
Стоит?
Платон вышел на перрон, поглядел на рельсы. Там играли котята, которых бдительная мамаша отпустила на такой опасный участок резвиться и ловить мышек, — значит, нет гула в рельсах, и никто в ближайшее время не потревожит их игр внезапной смертью — ни проносящийся поезд, ни обнаглевшая, вышедшая к людям лиса.
А почему лиса так глупо не ловит мышей?
Не ее время?
Не ее игра?
Платон спрыгнул на рельсы, попытался поймать котенка, чтобы потискать его — слабость еще детская тискать этих прелестных зверенышей, но так и не поймал, только заполучил на руку свеженькую царапину, чтобы в другой раз помнил, что не все, что вызывает нежность, идет в руки.
Он хотел было осерчать, но плюнул, взобрался назад на перрон, зашагал через станцию к выходу, где рассчитывал изловить каких-нибудь барыг и раздобыть у них сигарет. Может, даже и силой, мелькнуло у него в голове, не все же лаской брать или деньгами, вот разряжу обойму и заберу все, что принесли с собой.
Вышел на площадь, походил вокруг синей статуи, сел на скамейку, подставив лицо утреннему солнышку, вдохнул глубоко густой от обильной зелени воздух, кажется, даже вздремнул, потому что все произошедшее, весь кромешный ужас, происходивший в городе, показался ему на миг ночным кошмаром, смрадной блевотиной подсознания, породившего и Клавдию, и этого оловянного солдатика Тамерлана. Да не бывает такого величия, к которому тянется он ледяной рукой! Это все анекдот, даже не дурной сон. И какой к черту яд в водоканале? Кто его туда кинул? Ну да, Рахиль предупредила, она хотела быть полезной, вот он с личной гвардией на всякий случай и уехал за город, в эти леса, но это простая предосторожность, прогулка на пленэре, и нет никакой вони, черных костров и хлорки, рассыпанной по улицам.
Он дремал, покачивая ногой, большой черный ботинок ходил перед его носом вверх-вниз, и казалось, что это никакой не носок, а маятник с его извечным вопросом: так было или не так?
На край скамейки, где он дремал, села старуха, он сразу понял, что старуха, не открывая глаз, по запаху, может быть, бомжиха: только от совсем пропавших, давно уже спящих на улице, исходит такой лютый смрад. Тень Клавдии, пошутил он во сне, не успеешь подумать о чертовке, так она тут как тут, крутит своим начищенным до блеска стальным хвостом.
Он открыл глаза: совсем еще не старая, но грузная, отекшая, с красным лицом и губами в шрамах:
— Курить есть? — хрипло спросила она.
Платон покопался в карманах, нашел мятую пачку, протянул.
Пачку она забрала всю, выхватила жадно, но вот сигарету из нее вытащила элегантно. Платон отметил это невольное изящество жеста — поддела двумя пальцами, сыто повертела сигаретку в руках, как бы примериваясь к ней, взяла фильтр за самый краешек разбитыми, некогда очень выразительными тонкими губами.
«Как же целовать такие тонкие губы? — мелькнуло у него в голове, — совсем тонкие, как полоска туши на верхнем веке?»
Он вспомнил Аяну, как она красилась перед ним: он любил валяться на пурпурной тахте с кистями в ее спальне и наблюдать за тем, как она кладет слой за слоем, наносит по этому слою разноцветные полоски — на губы, глаза, скулы.
— Тебя как звать-то, милок? — спросила старуха после нескольких глубоких затяжек.
— Борис, — соврал Платон.