Виктор Астафьев - Прокляты и убиты. Книга вторая. Плацдарм
Ночь на плацдарме встречали с желанием, утро – век бы оно не наступало… Лешка покорно смотрел на небо и дремал с открытыми глазами, пытался чего-то вспомнить, выловить из глубины памяти. Если бы только не нудило в животе…
– Кореш! Кореш! – потряс его за рукав Шорохов. – Я на часок смоюсь. Жди меня, понял? – в голосе Шорохова возбуждение – к немцам на промысел подался деляга, все же боится малость, нервничает. А чего бояться-то? Ну, убьют – и убьют. Лешка привычно надел на второе ухо трубку пехотного телефона. Завернулся в шинель, съежился. Шинель принесло водою, он ее высушил на солнце, выхлопал о камни, но сукно так напиталось духом мертвечины, что не вытрясешь его, не вымоешь. Пахнет грешный человек пуще всякой скотины, потому что жрет всякую всячину. Хуже это всякой липучей болезни. О чем бы ты ни старался думать, как бы ни увиливал, мысль обязательно повернется к еде. Ломкая полынь похрустела под усохшим задом Лешки, умялась, перестала колоться, и он перестал шевелиться. Слышнее сделалось вшей в паху, под мышками, особенно под поясом – жжет, чешется тело, шею будто ожогом опетляло. Когда он увидел убитого Васконяна, подумал: что за бурая петля у того на шее? Теперь сам ею обзавелся. Пусть едят. Немцев тоже едят. У них вши задумчивые, вальяжные. Наши – юркие, с круглой черненькой жопкой, неустанную труженицу напоминают, поднялись вот ни свет ни заря, работают, жрут…
По телефону шел индуктивный писк, ныло в нем, словно в придорожных телеграфных столбах. На другом, на живом берегу, телефонисты тревожили постоянную жгучую тему – трепались про баб – голодной куме все хлеб на уме. Телефонист с девятки без негодования, но с завистью рассказывал, как командир дивизиона, сей ночью залучив в блиндаж сестреницу медицинскую, угощал ее и занимался с нею на соломе под шинелью энтим делом, не глядя на то, что телефонист тут дежурит, – за человека не считает иль уж так оголодал, что не до человека ему. Как и всякий здоровый парень, готовый уже быть мужиком, любивший уже Томку, в другое время слушал бы Лешка охотно солдатский вольный разговор, но ныне не манило даже и слушать завлекательный треп. Достать из тряпицы плотвичку да погрызть? Однако при одной мысли о сырой рыбе в животе протестующе забурлило, под ложечку подкатила тошнота. Дежурство привычное, связист заставлял себя думать о чем-нибудь приятном, ну хотя бы про ту же Томку, но ярко воскресала не она сама, а ее изобильное угощение. И эта попытка отвлечься не удалась, не продраться памятью к Томке, воспоминанье о которой всегда высветляло в нем добрые чувства. Шурочка вот забылась, сразу и навсегда. Оттого забылась, что не было с нею, как с Томкой.
– Кореш! Кореш!
– А? Что такое? – Лешка схватился за шейку автомата, лежавшего на коленях.
– Тихо! Тихо! – остановил его благодушный голос Шорохова. – Постой, постой, товарищ, винтовку опусти! Ты не врага встречаешь, а друга встретил ты! Такой же я рабочий, как твой отец и брат… кто нас поссорить хочет, для тех… – Шорохов щелкнул его по лбу: – Понял? Для тех оставь заряд! Помню! – удивился сам себе Шорохов, шарясь в брезентовом мешке. – Когда учил-то стишок? Еще на Мезени. Во, память, бля! Где пообедаю, туда и ужинать спешу! Ха-а-ха-ха-а!… На, рубай! – и уже заполненным ртом пробубнил: – Пользуйся!
В руке – кусочек хлеба! Лешка не верил сам себе. Еще не успел пережить потрясение, но зубы уже кусали, хватали хлеб. Давясь, задыхаясь, Лешка глотал его, забивая рот до отказа. В дыхательное горло попала крошка, связист поперхнулся.
– Да ты не торопись! – лупил его по спине изо всей силы Шорохов.
Лешка кашлял в горсть, чтобы не разбрызгивались крошки.
– Не хватай по-песьи! Тут вроде масло! С маслом лехко покатится.
Лешка мигом проглотил хлеб, заглядывая на напарника, униженно ждал, руки готов был протянуть за подаянием, не интересуясь: откуда, где добыл такие богатства Шорохов? Как ему харч достался? Сунув в ладони Лешки галету, пальцем мазнув на нее масла из пайковой пластмассовой баночки, Шорохов простонал:
– Ах, Булдакова нет? Загнулся кореш, видать, загнулся. Мы б с им… А-ах, падла! Табаку нету! Все не предусмотришь. Надо было пришить арийца. Спит в землянке, едало расшаперил…
– Ты в землянке побывал?! – ахнул Шестаков нарочито громко.
– Побывал, побывал. В окопах не пошаришься. День. А он спит. Истомился. На посту, небось, был ночью, так и поковырялся бы у него в зубах косарем. Ну хоть еще раз ползи. Хорошо, догадался на хапок шнапсу выпить, унес в курсаке – не выплещется. Э-эх, на верхосытку махры бы иль листовухи!…
Лешка, сжевавший галету, слизал с пальца остатки масла.
– Н-ну, ты и ловкий! – восхитился он. – Н-ну, ты, ты… – получалось заискивающе.
– Эт че-о! – небрежно швырнув Лешке в колени, будто собачонке в лапы, початую пачку галет, самодовольно хмыкнул Шорохов. – Тройная проволочка, овчарка – человекодавы, охраншыки, нашенски, архангело-вологодские, на три метра в землю зрящие… за невыход на работу кандей без отопления… за пайку – смерть, за невыполнение нормы, за сопротивление, за разговоры в строю, за нарушение режима – смерть… смерть… смерть. Тут, кореш, можно и нужно жить. Но я существовать без табаку и выпивки не могу… Тем паче – все это рядом, выдается задарма… Шорохов явно намечал пойти в поиски вторично. Передохнет маленько и… «Надо же дорезать чужестранца-то, нехорошо оставлять подранка – угодье засоряется»… – Будто на вечерку сходил человек, девку потискал да по пути в чужой огород забрался, огурцов нарвал…
Шорохов на крайнем нервном взводе, но напряжение все же схлынуло, сытость и чувство исполненного долга расслабили его, и он замертво уснул в твердой уверенности: коли потребуется, сменщик, им облагодетельствованный, можно сказать, от голодной смерти спасенный, сутки отдежурит. Может, Шорохов и не думал так, но Лешке-то мнилось всякое, дрема тоже долила его, и, чтобы не уснуть, он часто делал поверки.
Немцы палили густо и злобно по переднему краю. Шестаков уже несколько раз выходил на линию – перебивало то свою, одинцовскую, связь, чаще других конец, поданный в штаб полка, обрывало и накоротко включившуюся связь к Щусю. Шорохов безмятежно спал, отвернувшись лицом к неровно стесанной лопатами стене ровика, никакой войны не чуял, никаких снов не видел.
Связь с Щусем исхудилась, приходилось выбрасывать пришедшие в негодность куски провода. Воспользоваться привычной и невинной находчивостью, стало быть, отхватить кусок провода из соседней линии иль даже смотать на катушку провод у рот открывшего соседа нельзя было. По соседству, где и поперек, лежала и работала вражеская связь, трофейный провод выручал пока. Связистам было приказано не только не воровать немецкий провод, но даже не изолировать стыки нашей, отечественной, изолентой. По ней, сделанной не иначе как в артели инвалидов или в арестантских лагерях, мохрящейся нитками, неровной, с быстро отмокающей клеепропиткой, в воде и на солнце делающейся просто тряпицей, – по ней немецкие связисты мигом узнают – чья красуется работа и что сию, совсем уже классную продукцию изладили стахановцы.