Юрий Буйда - Все проплывающие
– С моей ничего. Это чужая нога, Леша.
– Ну пойдем, – сказал капитан, стирая мыло со щеки, – посмотрим на твою ногу.
– Это не моя нога, – возразил старик. – Чужая.
Леша накинул ватник – на улице было прохладно – и двинулся за Мансуровым. До дома старика было минут пять ходу.
Нога торчала из навозной кучи, рядом валялись вилы.
– Вилы твои? – Леша присел на корточки, потрогал коричневый ботинок.
– Вилы мои, – ответил старик, – а нога не знаю чья.
– Вижу, что не знаешь…
– Хотел навоз разбросать, а тут она…
Капитан взял вилы, подцепил пласт слежавшегося навоза и отбросил к ограде.
– Я тебе говорил, – сказал Мансуров. – Не моя нога.
– Это ж командир, – пробормотал Леша. – Это ж Сваровский…
Командирами в городке называли командированных – ревизоров, наладчиков, снабженцев, которые время от времени наезжали на бумажную фабрику. Этот Сваровский был наладчиком. Он приехал вместе с греком Жогло.
– Чем его так, а? – спросил Мансуров. – Вся голова пополам…
– Мансур, сбегай за Ноздриновым, – сказал Леша. – А я пока тут осмотрюсь.
Начальник милиции капитан Ноздринов был известным пьяницей и болел раком, и все ждали, что не сегодня завтра начальником станет Леша.
– Тогда давай твоих закурим, – сказал старик.
Леша достал из кармана ватника коробку.
После повышения в звании Леонтьев стал курить папиросы «Люкс», по три рубля старыми за коробку, но мало кому удавалось одолжиться у него дорогим табаком: для «стрелков» Леша держал грошовый «Север». Однако для Мансура он сделал исключение.
Когда старик ушел, капитан обошел кучу, присел, огляделся. Судя по следам на влажной земле, труп сюда притащили волоком. Сваровского ударили по голове, а потом приволокли в огород и закопали в навоз. Леша тщательно обследовал огород, спустился в низину, прорезанную полузаросшими мелиоративными канавами. Ударили Сваровского, скорее всего, топором, а кто ж станет выбрасывать топор? Топор – важная вещь, без нее в хозяйстве никуда. Орудия убийства Леша не нашел.
У Сваровского тоже был топор – привез с собой в сумке с инструментами. Топор был небольшой, со стальной рифленой ручкой. Сваровский даже в Красной столовой с ним не расставался и любил демонстрировать собутыльникам. Мужчины взвешивали топор в руке, качали головами: «Вещь». Дед Муханов, который никогда не расставался с сигаретой, набитой черным грузинским чаем, однажды спросил: «А почем продал бы?» «Не продается, – ответил Сваровский. – Немецкий, сталь – золинген, настоящая. Бриться можно». Мужики сошлись на том, что за такой топор и ста рублей не жалко – старыми, конечно.
Солнце начинало пригревать.
Леша присел на корточки перед навозной кучей. В правой руке Сваровского что-то было зажато. Капитан с трудом разогнул окаменевшие пальцы, взял кусок гребенки, украшенной фальшивыми жемчужинками, огляделся – вокруг никого – и спрятал в карман. Закурил.
Наконец приехал Ноздринов – рыхлое отечное лицо, огромное пузо, тонкие кривые ножки в хромовых сапогах, а с ним – усатый старшина Миколайчук и тощий сержант Петька Рыбаков, то и дело цыкавший слюной под ноги.
За заборами собирались любопытные.
– Увозить его надо, – просипел Ноздринов. – Машину надо.
– Подводу возьмем, – сказал Миколайчук. – Где ж мы машину сейчас найдем? А подвода есть, Сашка только что на склад поехал.
Белобрысый Сашка был конюхом, возчиком, экспедитором и грузчиком, доставлявшим товары в магазины со склада горторга. Склад, располагавшийся в кирхе, находился неподалеку – напротив Лешиного дома.
Ноздринов кивнул.
– Пойду, – сказал Леша. – Поищу Жогло этого, может, он что знает.
– Он вчера из гостиницы выписался, – сказала из-за забора Буяниха. – Оба выписались. У них сегодня поезд.
– Московский? – спросил Ноздринов.
– Китайский, – ответила Буяниха. – Семичасовой.
Леша посмотрел на часы – восемь. Значит, у них в запасе одиннадцать часов. Обычно в день отъезда командиры устраивали отвальную на фабрике или в Красной столовой.
– Сбегай-ка ты, Петька, к Светке, – сказал Леша, не глядя на Рыбакова. – Может, он у нее там? Или у Шарманки.
– Она мне жена, что ли? – Петька отвел взгляд. – Она мне даже не баба. Она мне нет никто.
Леша покраснел: в городке знали, что он захаживал и к Светке Чесотке, и к Шарманке, которые были известны своей безотказностью.
– Ты почему тут мне стоишь на хер руки в брюки, а? – Ноздринов побагровел. – Тебе что старший по званию сказал, а? Он тебе сказал говно есть, что ли? Он тебе сказал дело делать!
Петька смутился, цыкнул слюной и ушел.
– Ты с ними построже, Алексей, – одышливо проговорил Ноздринов, вытирая лицо платком. – Особенно с Петькой. Его каждый день надо пидорасить, не то совсем парень оцыганится…
Начальник милиции никак не мог смириться с тем, что его подчиненный женился на цыганке.
– Ладно, – сказал Леша. – Ты бы поаккуратней, Николай Филиппыч, с твоим-то давлением…
– Ничего. – Ноздринов усмехнулся: – Вот понесут вперед медалями – и давление успокоится.
Леша знал, что Ноздринов уже расписал свои похороны: кто понесет перед гробом его фронтовые награды на бархатной подушечке, кто – венки, кто скажет речь, а кому на поминках не наливать ни под каким видом.
– Как там Катя-то? – спросил Леша, чтобы сменить тему.
Катя, старшая дочь Ноздринова, со дня на день должна была разродиться первенцем.
– Не родила пока, – ответил Ноздринов, глядя на мертвеца. – А ботинки у него хорошие. Такие ботинки хоронить жалко… кожа-то какая – чистое масло, а не кожа…
Леша объехал на мотоцикле городок, но ни на фабрике, ни в Красной столовой Жогло не нашел. Никто не знал, где этот грек. Утром он побывал на фабрике, отметил командировку и исчез, оставив в раздевалке две бутылки водки – прощальный подарок дружкам из электроцеха.
Вернувшийся Петька Рыбаков сказал, что Жогло нет и не было ни у Светки Чесотки, ни у Шарманки.
– Надо на вокзал ехать, – сказал Леша. – Жогло билет не сдавал.
– А почему ты с утра в телогрейке болтаешься? – строго спросил Ноздринов. – Ты офицер или ты мне тут лилипут из цирка? Здесь у нас милиция на хер, а не бордель, чтоб в телогрейках тут бегать. Тебе что, закон жизни не писан? Поезжай домой, переоденься. Чтоб как полагается у меня. Понял?
– Так точно, Николай Филиппыч, – ответил Леша.
– И возьми с собой кого-нибудь… Сырцова возьми – он трех медведей стоит…
– Это ты там, Леша? – крикнула из спальни старуха Латышева. – А это я тут!..
Леша открыл дверь. Старуха стояла на коленях перед комодом. Леонтьев попросил ее разобрать вещи покойной жены, и старуха второй день перерывала шкафы и комоды.
– Ася тебе обед сготовила, – сказала старуха, не оборачиваясь. – И трусы эти я возьму… шелковые… чего ж не взять?
– А где сама?
– Ася-то? Да ушла. Так я возьму трусы? И эти. Из двоих трусов сошьем двое блузок… рукава пришьем и сошьем…
– Бери что хочешь. На чердаке сундук, посмотри, там, кажется, тоже есть что-то женское…
– Леша, сынок… – Старуха повернулась к нему: – Ну давай я тут хоть обои обдеру…
– Не надо – я сам. Потом…
Старуха Латышева, жившая наверху, Ольга Гофман и ее дочь Ася, которые обитали в доме по соседству, помогали Леонтьеву ухаживать за его парализованной женой Верочкой, готовили еду, стирали белье. В доме постоянно пахло лизолом и нашатырным спиртом. После похорон Верочки прошло больше недели, а Леша все никак не мог решиться отремонтировать комнату, где почти шестнадцать лет умирала его жена.
Они поженились весной 1941 года, и когда Леша уходил на фронт, Верочка была уже беременна. Он воевал на Кавказе, под Сталинградом, на Курской дуге, в Белоруссии и Восточной Пруссии. А Верочка осталась в деревне на оккупированной территории. Однажды, спасаясь от немцев и латышей, пришедших жечь деревню, она бежала в лес к партизанам и в суматохе потеряла сынишку. Каратели стреляли вслед беглецам, вокруг рвались мины, люди падали, кричали, бежали, не разбирая дороги. Контуженная Верочка пришла в себя в партизанском госпитале и узнала, что сына ее не нашли. Никто не знал, остался ли он в живых, погиб ли. Через два года Верочка поселилась в землянке на окраине сожженной деревни. Поиски ребенка оказались безуспешными. Вернувшийся домой Леша нашел жену поседевшей и молчаливой. Она никого не узнавала. Спустя несколько месяцев, устав мыкаться по землянкам, супруги перебрались в Восточную Пруссию. А через год Верочка слегла и больше никогда не поднималась. «Это душевная болезнь, Леша, – сказал доктор Шеберстов. – Помрачение ума». Вскоре у Верочки начались проблемы с сердцем и почками, и врачи не могли ничем помочь.
Леша перекусил, побрился, надел милицейский мундир с погонами, повернулся к зеркалу боком, втянул живот. Вздохнул, надел фуражку.