Поедемте в Лопшеньгу - Казаков Юрий Павлович
Удивительно это — белые ночи! Разные они — текучие, переменчивые. Небо чисто — серебристый свет рассеян везде. Стоят в небе два-три облачка, розовеют, и вот уже что-то разливается всюду золотистое…
И вот я вышел на какой-то мыс, слева блеснуло тускло, справа была Печора, идти дальше было некуда, я остановился в кустах, и вдруг мне показались тонкие протяжные крики, будто колокола, они все повторялись, усиливались — впереди за мысом на громадном стекле воды полно было уток, и там же, между черных точек, как белейшие снежные льдины, сидели лебеди и кричали.
На другую ночь мы уехали на катере связи. Дул штормовой ветер, и хоть Печора не море, а и тут шла волна, пушечно била в нос катеру, взлетала вверх, заливала рубку, палубу, снасти, замерзала. И когда мы приехали утром в Нарьян-Мар, спрыгнули с катера на причал, оглянулись, то был наш катер, как «Фрам», — весь во льду, в сосульках, весь белый, а капитан и матросы стояли на палубе, забыв уже о нас, говорили о своих каких-то делах, были все в черных полушубках, в шапках, в сапогах и валенках — и это июнь-то!
1963
НОЧЬ НА «ВЕГЕ»
— А ты знаешь, — говорил Руслан, меланхолически глядя на кружку с пивом, — смертельный момент был тогда на Рыбинке, когда мы фок рубили… Смертельный момент! Мы с Лешкой потом говорили: это было смертельно…
— Ну да! — все еще не верил я.
— Я тебе говорю! Запросто могло нас положить. Запросто, я тебе говорю. А положило бы… и все!
Мы сидели в кафе в Великом Устюге, в летнем кафе, на крытой веранде в парке. Между деревьями виднелись колокольни старых церквей, где-то внизу, у причала, стояла наша «Вега», и все мысли наши были о ней. Сырой холодный ветер гонял бумажки по дощатой веранде. Дождь перестал еще утром, но небо было мрачно, и мы знали, что он опять пойдет. Он шел вчера, и позавчера, и все две недели с той самой ночи на Рыбинском море.
Под дождем прошли мы всю Шексну, и каналы, и Кубенское озеро, и шлюз Знаменитый, и часть Сухоны, день за днем, без передышки, а дойдя до деревни Усть-Вологодской, не выдержали, пристали, нашли пустующий дом, влезли и стали отогреваться возле дымящей печки.
А на другой день, когда копошились мы возле несчастной своей «Веги», вытаскивая мокрые вещи и вычерпывая воду, подошел к нам старик, поглядел на шлюпку и забормотал:
— Вега!.. Гм… Вега…
Старику этому было семьдесят девять лет, я к нему заходил уже по соседству. Бабка топила ему с утра баню, а он сидел за столом. На столе в торжественном одиночестве стояла бутылка порториканского рома. Старик вожделел даже до кряхтенья, но терпел:
— После бани, — сказал, — выпью!
— С чаем? — спросил я, вспомнив «пуншик», который пьют все на Белом море.
Старик заколебался, потом твердо:
— Нет, так! Я ее так, оно горячее пойдет…
И вот он уж в бане помылся, стал чистый: рубаху надел, валенки с новыми галошами, и уж, наверно, горячо у него все пошло, вышел он к нам и озадачился:
— Гм… Вега! Плохая название… Непонятно.
— Что ты, отец! Нормальное название. Есть такая звезда — Вега, яркая такая звезда…
— А-а! Звезда! Понятно, понятно… Нет, плохая название!
А как мы спали в этой Усть-Вологодской! Кто где — на полу, на продавленном коротком диванчике, в коридоре, в сенях… Я спал на твердой как камень кровати под рваным марлевым пологом, комары меня терзали, при малейшем движении пыль, как снег, хлопьями сыпалась на лицо…
Но не об этом вспоминали мы в кафе в Великом Устюге.
Ночевали мы в ту ночь недалеко от Пошехонской губы. Вечером — так отдаленно от иных миров, на берегу какого-то безымянного залива, возле разбросанных по темному косогору темных, спящих изб, под выступившими звездами, — вечером жарко трещал наш костер, и он был как солнце для нас, а мы — восемь человек — как планеты вокруг него.
А утром, когда, перетаскав все вещи в «Вегу», встали мы на корме и на носу и навалились на багры, чтобы отпихнуться от берега, так сиротливо дымили оставленные нами головешки, что хотелось долго смотреть на уходящую землю, на деревню, широко и красиво раскинувшуюся вдоль залива.
Сколько разлук было в моей жизни! И вот еще одна, и тоже горькая, — ведь будет же помниться потом мне это утро и как мы уходили, выбираясь из залива между темными пнями затопленных, росших здесь когда-то деревьев на простор Рыбинского моря.
Мотор, как всегда, не заводился, и хоть вышли мы не поздно, но уже установился жаркий штиль, небо на юге побелело, а на горизонте сзади все чернел буй, мимо которого ходили мы вчера крутыми галсами при встречном ветре и от которого никак не могли уйти.
Была в таком походе, как наш, одна беда: нужно идти все вперед и вперед, путь долгий, до Архангельска, времени у нас меньше месяца, и мы спешили — дальше, дальше… Но как же грустно было расставаться с деревнями, с заливчиками, где мы ночевали, как думалось каждый раз: «Вот бы пожить здесь! Немного! Неделю!»
Позавчера вечером пришли мы в Пошехонье, и пока тянул нас буксир по Рыбинскому морю, пока входили мы в Пошехонскую губу и садилось, сплющиваясь, солнце, и волна, если смотреть на закат, была мрачна: рваная какая-то, беспорядочная, и нас поминутно заливало от быстрого хода, — мы так радовались: увидим Пошехонье!
А пришли в темноте, на другой день, едва только взяли бензину, едва пробежали по городу, и ушли — навсегда, наверное! — и в памяти остались какие-то дома, то каменные, старинные, безо всякого стиля, то поновее, в стиле русского барокко с фризами, виньетками, арочками и лепкой по карнизам и балконам, то деревянные, с резьбой по наличникам, и запахи пыли, травки-муравки, огородов, выгребных уборных и старого дерева.
А в центре — асфальт, торговые ряды, автобусная станция, кафе, почта, банк, собор, наполовину снесенный. И тут же базар с очередью возле пивного ларька, разговоры в очереди о рыбалке, о том, как вялить рыбу…
Так все не удается нигде нам остановиться, пожить, хоть бы оглядеться. Вот и позавчера тоже, еще до Пошехонья, вышли мы, наконец, из Волги в Рыбинское море и приткнулись к какому-то островку недалеко от Коприна. Островок был — за пятнадцать минут обойдешь! — песчаный, поросший мелким сосняком, прелестный, необитаемый и так остро вдруг напомнил нам балтийское побережье своими соснами и песчаными пляжами.
Следы чаек на песке, выброшенные прибоем коряги, плавник, пара уток, емким биением крыльев поднимающаяся из-за косы, вздрогнувшее сердце… Мы брели среди длинного заката, потом за поворотом мелькнуло что-то красное, подошли ближе, пробрались кустами — две палатки. А возле палаток раскладной стол, такие же стулья, сидят за столом четверо, пьют чай, сдвинув на край стола пустые сковородки. На шнуре между соснами вялится рыба, лодка-казанка вытащена на берег…
Как же позавидовали мы, проходя мимо, покою, неспешности этих четверых, их одинокому мирному житью здесь. Им купаться, ловить рыбу, а нам завтра с утра опять в путь.
Ночью на острове было так тепло, так нежно ходил между сосен ветерок, что не было никакой возможности спать под телогрейкой, но и скинуть ее нельзя было: комары (сколько их там было, штук пять?) все-таки звенели над ухом. В костер на ночь набросали корней, и дым, который волнами слегка наносило на меня — то нанесет, то отпустит, — возвышенно пах ладаном.
Лежа на спине, по привычке бродя взглядом от созвездия к созвездию, я вдруг как бы укололся о спутник. Он блистал так ярко, как блистает и переливается только Венера в апреле, когда стоишь на тяге, лицом к уже глухому, коричневому закату, слушаешь далекие, слабые, как короткие вздохи, как удары сердца, выстрелы и ждешь появления вальдшнепов.
Спутник летел быстро, перечеркивая созвездия, и вечный свет звезд как-то слабел, будто удалялся от его присутствия. За каких-нибудь десять минут он прочертил весь небосклон и погас за горизонтом.
— Нет, нет, — говорил я себе, — что же это такое! Это невозможно, завтра утром бросать все это и уходить. Вот на следующий год… байдарка, неторопливость, пожить недельку там, недельку тут…