Поедемте в Лопшеньгу - Казаков Юрий Павлович
— А! — говорит. — Гена! Ко мне?
— Да нет, я на катере, а вот где бы устроить товарищей? Журналисты, понимаешь, такие, понимаешь, писатели, а?
— А ну! — сказал рыбак и размахнулся. — Ну! Отмахни! Руку, говорю, отмахни! Во! А ну! — И хлопнул нас что есть силы по рукам. — По-морскому!
— Ну вот и все, привет! — сказал Гена.
— А ты? Или не зайдешь?
— Да я с катером, вот назад пойдем — тогда.
— А, ну ладно! Ну — ко мне!
И побежал впереди нас. В меховых тапках, волосы на обе стороны, лицо рябовато, нижняя челюсть вперед, желтоглаз и бешен — у!
Привел нас в избу и заорал:
— Женка! Вставай! Ко мне приехали… Знаешь, кто ко мне приехала, уважила? Вставай! Ученая степень приехала! Ясно? Живо давай самовар!
— Какой тебе самовар! — молниеносно ответила ему жена.
— Деревенщина! — закричал хозяин. — Говорят — ученая степень, живо самовар!
И началась кутерьма. С руганью, недовольная поднялась хозяйка, захныкали, завозились во сне ребятишки, хозяин топотал по избе, брякал об стол вилки, ложки, ножи, а мы уж и деваться куда не знали от такого гостеприимства, ходили за хозяйкой, заглядывали ей в сонное хмурое лицо, извинялись, как могли.
— А, да ничего, все равно уж дак! — сказала она быстро и вдруг улыбнулась мгновенно и стала прелестна…
Как ни мгновенна была ее улыбка, хозяин заметил, приободрился, замелькал там и сям — и мы только глаза таращили и вздрагивали.
— Спички? — переспрашивал он и карабкался на печь, и скатывался оттуда с сотней коробков спичек. — А папиросы есть? — И на стол вываливались десятки пачек «Севера». — Женка, где полушубки? — и вот уже топотал он по чердаку, грохотал оттуда и кидал в раскрытую дверь из сеней полушубки. — Рукавицы надо, холодно! — спохватывался он и выворачивал ящики комода, рылся там, все раскидывал, находил совершенно новые перчатки, шлепал их что есть силы об стол.
— Я не какой-нибудь! — кричал он, садился к столу и сдвигал все в сторону, сваливал на пол. — Я бригадир, я народ люблю. Ребята! Ученая степень! Вот у тебя очки, так? Мы рыбу ловим, изучайте, так? Все ясно, другой не поймет, а я все пойму. Теперь так, теперь куда вас направить? Вот у нас островок есть — где бумага, карандаш есть? Женка, где карандаш?
— У нас есть! — торопимся мы.
— Так, давай сюда. Теперь глядите! Я вам свой мотор дам, лодку дам, туда приедете, только завтра чтоб к трем были тут, завтра у нас работа!
— Да мы утром вернемся, — говорим мы.
— Дело ваше, мотор у вас, и все! Так. Где бумага, ага… Так глядите…
Он что-то чертит, приговаривает:
— Вот тут у нас шар, вот сюда, вот тут знак, на него надо идить… И все. И там пролеты. Утки у нас голубань, чернеть, так? — Но карандаш выделывает у него такие загогулины, что он сам потом несколько мгновений оторопело смотрит на чертеж и решительно переворачивает листок.
— Нет, я сейчас по-другому нарисую…
В сенях топот, хозяйка, ставившая там самовар, что-то возмущенно быстро говорит, но дверь распахивается, в комнату вваливаются двое или трое.
И парень, молодой такой парень с толстыми губами, наивным беспомощным взглядом, оттопырив губы, несколько минут смотрит на нас, на наши ружья.
— Охотники? — спрашивает и вздыхает. — И как вы энто охотитесь дак? А я никак… Пять ружей сменил… Женка заела, а стрелю — и мимо… Не умею. Не постигну, женка говорит — разор, а я что могу?
Говорит и руками разводит, смотрит на нас с восторженным удивлением, а мы его успокаиваем: как же, мол, все постигнуть можно.
— Нет, чего говорить — неспособный я… Вот и рыбу ловить, все ловят, а я дак сеть запутаю, порву, и все толку нет.
Он машет рукой и даже отворачивается.
— На что же живешь тогда? — спрашиваем мы изумленно.
— А кто е знает, на што! Женка кормит…
Рыбаки не выдерживают, хохочут, парень переводит взгляд с них на нас, махнув рукой, выходит совершенно расстроенный.
И тут рыбаки наперебой объясняют нам, что парень этот — лучший охотник и рыбак прекрасный, бригадир…
Тут наш хозяин срывается и тоже выбегает, а через десять минут они с парнем возвращаются, ставят на стол спирт, воду, тут и самовар, и сиг сырой, и масло, и сахар, и печенье — и все снимают полушубки, садятся вокруг стола…
— Мы завтра на озера уходим, двадцать дней рыбу ловим — так? Там не пьем, там не положено, там работа, так? А сейчас свободное время… Так? И все!
Но мы сидим недолго. Хозяин опять срывается, выбегает, кричит нам с улицы.
Мы натягиваем полушубки, выходим, мотор хозяина висит на изгороди.
— У меня мотор… — Он наматывает на мотор кожаный шнур, дергает — мотор не заводится. Он снова дергает — опять только чавканье. Хозяин весь горбится, весь наливается яростной кровью, делается похож на большую кошку, он проделывает с мотором все, что обычно проделывается всеми обладателями моторов в мире в таких случаях, он передвигает так и сяк опережение, подсасывает в карбюратор бензину, отвинчивает пробку, заглядывает в бак, снова дергает, потом мчится в дом за инструментом, возвращается, вывинчивает свечу, проверяет на искрение, опять собирает и дергает, дергает, дергает…
Наконец он плюет, вытирает рукавом испачканные бензином губы.
— Сволочь, а не мотор! — кричит и вдруг бежит куда-то, в какую-то избу, будит там всех, через пять минут появляется из-за угла с мотором на плече и, покачиваясь, бегом, радостно крикнув: «За мной!» — устремляется к протоке.
А там, на протоке, полно лодок больших и маленьких, хозяин подлетает к какой-то, лезет в нее, чуть не вывертывается, падает на корму, успевает в момент падения попасть зажимами мотора на кормовую доску, закрепляет мотор, откидывается, упирается ногами, дергает, мотор жужжит, дымит, за кормой бурлит, лодка лезет на берег, а хозяин яростно-довольный стукает мотору по морде кулаком, потом глушит, дергает, опять кипение винта, опять он его стукает, потом убегает, возвращается с канистрой бензина, мы забираемся в лодку, хозяин нас отпихивает от берега, смеется, машет нам. Мы заводим мотор, едем по протоке, выворачиваем на Печору и тут только постепенно приходим в себя. Что за народ! Что за сила!
А на другой день при ярком солнце вся протока вдоль деревни трещит моторами, множество лодок, заваленных сетями, множество народу копошится на берегу и в лодках, бегают в избы и обратно на берег ребятишки и женки, все носят чего-то, и хозяин наш тут же. Только теперь он деловой. Наконец все садятся, прощаются, отталкиваются от берега, моторы разноголосо трещат и жужжат, и целая флотилия уходит, как уходила и в прошлом, и в позапрошлом году, и раньше, — уходит на двадцать дней на озера, а нам как-то сразу грустно становится, пусто, потому что пришел наш срок и надо домой… И деревня пустеет, стихает, собаки успокаиваются, разбегаются, никого нигде нет.
То было все солнце, солнце, целый май солнце, и вот пришел июнь — и вдруг с севера пошли тучи, заревел ветер, хлынул холод. Все лужи, повсюду взблескивавшие в тундре, замерзли, из дому страшно было выходить. Приятель мой и не выходил. Он как-то сдал за последнее время, спал почти все время, просыпался, глядел в окно, потом хмуро пил компот, разбавленный кипятком, писал что-то, курил и опять валился спать, длинные ноги его жалко торчали из-под полушубка.
Завтра нам было уезжать, и я не стерпел все-таки, пошел один в безмолвие тундры, надел зимнюю шапку, рукавицы, закинул ружье за спину, отвернул голяшки у сапог и пошел.
Я шел по берегу Печоры. Противоположный далекий берег был черно-бел, неприютен. На Печоре сидели стаи уток. Сколько им всем надо было пролететь, чтобы добраться сюда, сколько же по ним стреляли по всей земле, сколько их не долетело, а теперь вот и я — наверное, последний охотник на их пути. Дальше океан, дальше уж они и не полетят, дальше некуда, и охотников нет — разве только полярники на зимовках…
Я шел то по земле, то по снегу, то по затопленной тропинке, и лед звенел, ломался у меня под сапогами. Утки летели над водой и все в одну сторону, на север, зайцы мелькали в кустах, какие-то зверьки молниеносно выглядывали и тут же исчезали, я даже и не знал, что это — ласки ли, горностаи ли… В одном месте берег был плоск, во время ледохода массы льдин налезли сюда, поднялись дыбом, улеглись сахарными плитами, все в метр толщины, все в трещинах, и я шел по ним, как в торосах.