Конец нейлонового века (сборник) - Шкворецкий Йозеф
Заметил их и Онкл Губерт и подошел ко мне с вопросом:
– Ist dir was, Daniel?
Но я гордо заявил, что все в порядке, а потом сказал, что в меня больше не лезет; остатки сосисок я отдал Квидо Пику, который их охотно доел, ибо с таким же уважением относился к религиозным обычаям христиан-католиков, как к своим собственным. Тарелку с пюре я отнес на кухню.
Но худшее меня ждало после ужина. Онкл Губерт объявил, что завтра мы идем на весь день в поход к Скальным воротам, в Грженск и утром каждый получит пакет с сухим завтраком и обедом; вернемся к ужину.
Выслушал я эту весть Иова и отправился в спальню, где провел ночь, полную видений, какие бывают у умирающего от жажды в пустыне.
За завтраком я ограничился несколькими ложечками кислого джема. Высохшее горло не могло проглотить ни кусочка твердой пищи.
И мы отправились.
В этот прекрасный жаркий августовский день нам предстояло пройти километров десять по скалистым тропинкам, которые к десяти часам утра уже накалились от солнечного жара.
К половине одиннадцатого наш отряд выпил всю жидкость из термосов, и мы все чаще останавливались. Вдоль дороги к Скальным воротам было много ресторанчиков, киосков и лотков с освежающими напитками, к которым и арийцы, и неарийцы бросались крикливой толпой и упивались лимонадом.
В каждом таком случае я всегда отходил в сторону, в тень дерева, и сцеплял руки, а когда ко мне приближался Квидо с бутылкой – спросить, не стало ли мне плохо, – я мотал головой и возводил глаза к небу, чтобы он понял: я погружен в молитвы. Квидо каждый раз деликатно удалялся, но сначала шумно, с бульканьем отпивал два-три глотка из бутылки, отрыгивая при этом со староеврейской непринужденностью.
Шипящие газировкой бутылки преследовали меня всю дорогу до Скальных ворот. Там отряд обедал, но я съел лишь огурчик из бутерброда со шницелем. Шницель же поделили Квидо и Алик Мунелес, а распитие лимонада снова загнало меня под ближайшие елочки. Но вместо молитвенной сосредоточенности мною овладели кощунственные мысли и непреодолимое раздражение, по какой-то странной причине направленное против набожного семита Квидо Пика, который к этому великому католическому водяному посту не имел ни малейшего отношения.
После обеда мы отправились в мучительный обратный путь. И снова ряды будок, киосков, ларьков и закусочных, пиво, лимонад, фруктовая вода, газировка; снова вокруг меня лакающие мальчишки. А рядом Квидо – с брюхом, раздутым от углекислого газа из необозримой батареи бутылок, содержимое которых он влил в себя с благочестивым злорадством.
Колени мои начали подкашиваться, от жажды кружилась голова, и я начал отставать. Квидо сопровождал меня, но, как мне казалось, не ради того, чтобы помочь мне нести тяжкий крест христианской веры, а для того, чтобы с еврейской непосредственностью все время спрашивать, не стало ли мне плохо; когда же я заверял его в обратном – мол, я теперь, преодолев телесные потребности, вознес свою христианскую душу к Богу, Квидо начинал красочно перечислять последствия еврейских постов для человеческого здоровья. Он рассказывал о болезнях живота от ссыхающихся кишок, о приступах безумия, когда постящиеся ребе громко кричат о корочке хлеба, о болезнях, вызванных резкой потерей веса или недостатком витаминов. При этом он все время прикладывался к запотевшей бутылке зеленого лимонада, а я набожно вздымал глаза к небесам, чтобы не смотреть на белые фарфоровые пробки еще двух бутылок, торчащих из его рюкзачка.
Все это происходило под горячим, нечеловечески жестоким, безжалостным солнцем, и мне казалось, что среди известняковых скал летают маленькие огненные черти и показывают мне кроваво-красные языки, с которых капают ледяные капли воды. Святой Алоиз, бормотал я, святой Алоиз, ох, святой Алоиз, – но на большем сосредоточиться я не мог.
Это было страдание, действительно достойное католического мартиролога, большее, чем страдания пресвятого великомученика, к которому я в своем страхе взывал. Все теперь уже вертелось перед глазами: небо, скалы, тропинка, деревья в лесу и Квидо Пик, хлопающий глазами и убеждающий себя в необходимости еще раз приложиться к теплой бутылке.
Наконец мы спустились в долину, где в тени сосен стоял старый деревянный трактир – полуселянское строение с коровой, морда которой торчала из дощатого сарайчика, и с двумя рядами деревянных столиков и лавок, вкопанных в землю.
Мальчишки и девчонки сразу же с криком уселись за столы – и я вместе с ними. Из дома вышла толстая пожилая женщина с пятью бутылками газировки и заявила, что сегодня туристы выпили весь запас освежающих напитков, о которых г/гасила вывеска трактира, до последней капли. Но если барышни и молодые господа пожелают, она может принести из погреба свежего молока.
Молоко!
Чертенята, давно прыгавшие перед моими глазами, начали ухмыляться, а Дух Святой нахмурился. Но я уже не думал о Духе Святом. Я жадно ухватился за дьявольскую увертку. Молоко, сказал я Квидо, не относится к напиткам, сделанным из воды. Это естественный продукт коровьего вымени, Божий дар, возникший без человеческих усилий, поэтому на него великий католический водяной пост не распространяется.
И Квидо, прошедший через страшные еврейские посты, согласился со мной.
Молоко! Я налился им до отказа. Перед самым приходом домой мне стало плохо, я раз пять быстро уходил в кусты, теперь уже не ради молитв. Но жажда меня отпустила.
Таков был первый мой религиозный компромисс. Кто однажды поддастся греху, тот начинает опускаться. И я не был исключением. На следующий день, когда меня снова начала мучить жажда, а на кухне молока мне не дали, я пошел в ванную, и там, тайно и обманно, утолил свою жажду из крана. Я глубоко пал – и еще глубже в конце третьего дня, когда за ужином я попросил добавки горохового пюре и завел с Квидо разговор о том, как очистителей пост для тела и души человека, каким чистым и свежим чувствует он себя, исполнив обет, который требует его вера.
Вот так и становится человек религиозным лицемером, а его душа попадает в лапы дьявола.
Так и я согрешил против Бога, который, однако, в бесконечной доброте своей принял, наверное, во внимание невинность ребенка и отпустил мне мою гордыню, а Квидо – его злорадство.
Но только Он один знает, отпустил ли. И только Он знает, действительно ли Квидо так же ревностно молился и потом, в терезинском гетто, где для меня кончаются следы его жизни.
Но такова Божья воля, а человеку не подобает углубляться в тайную волю Создателя.
– Ты совершеннейший поп, Даничка, – сказала Ребекка и задумалась. В окно по-прежнему бубнил дождь. Потом она снова заговорила: – Но эти бедные дети – что их ждало? Ты ничего не знаешь, а я прошла через все это. – Она задрожала: – Как ты говорил? «Лучше было тем, кто уже мертвый». Как-то так? Нет, когда я вспоминаю об этих детях – и об этих печах…
А я вспомнил еще один случай…
Мифинка и Боб Ломовик
В большой трехэтажной вилле возле нас жили два брата Лёбла. У третьего брата, Роберта Лёбла, за городом было крупное поместье, где выращивали хмель; этот Роберт ходил в грязных сапогах и ездил в город на бричке, вонявшей навозом. Его называли Мочилёбл.
Второй брат, Арно, держал оптовую торговлю скотом и мясную лавку на главной улице и был известен под именем Мясолёбл; у него был сын Роберт, почти двухметровый детина, который посещал торговую академию. Роберт отличался интересами и склонностями, настолько характерными для южночешского поземельного крестьянства, что уже с раннего детства утратил облик сынка из состоятельной еврейской семьи и ничем не отличался внешне от челяди своего дяди Роберта. У Мочилёбла же была дочь, которую звали Мифинка, – длинная тощая угреватая девица, она училась в частной школе, в местечке. Чтобы не ездить каждый день в школу из поместья, расположенного в двадцати километрах от местечка, она жила у своего дяди Мясолёбла.