Эрик-Эмманюэль Шмитт - Дети Ноя
В 1943 году полиция несколько раз наведывалась на Желтую Виллу. Обычно проверяли документы в одном из классов. Настоящие или фальшивые, наши бумаги выдерживали испытание. Регулярные обыски наших шкафов не давали никаких результатов. Никто так и не был арестован.
Однако же отец Понс нервничал:
— Пока что нас проверяла только здешняя полиция, бельгийская, а этих ребят я знаю, если не их самих, так их родителей; когда они видят меня, то не решаются слишком уж усердствовать. Но мне говорили, что иногда и гестапо устраивает неожиданные облавы…
И все же после очередной тревоги жизнь неизменно возвращалась в привычное русло. Мы питались мало и плохо: каштаны, картошка, жидкий суп с плавающими в нем редкими кусочками брюквы и горячее молоко на десерт. Когда почтальон приносил посылку кому-нибудь из мальчиков в пансионе, шкафчик счастливчика обыкновенно взламывали: так нам иногда доставалась коробка печенья, баночка варенья или меда, и все это следовало проглотить как можно скорее, покуда добычу не украл кто-нибудь другой.
Однажды весной, когда отец Понс, как обычно, запершись на два оборота, давал мне урок иврита в своем кабинете, я заметил, что он никак не может сосредоточиться. Наморщив лоб, он словно вовсе не слышал моих вопросов.
— Что это с вами, отец мой?
— Скоро время первого причастия, Жозеф. Мне тревожно. Невозможно допустить, чтобы еврейские мальчики, достигшие нужного возраста, получили первое причастие вместе с христианами. Я просто не имею права. Ни по отношению к ним, ни по отношению к моей религии. Это святотатство. Как же мне быть?
Я и секунды не колебался:
— А вы спросите у мадемуазель Марсель.
— При чем здесь мадемуазель Марсель?
— Уж если кто и приложит все усилия, чтобы помешать причастию, так это Черт-Побери. Разве не так?
Мое рассуждение заставило его улыбнуться. На другой день мне было позволено сопровождать отца Понса в шемлейскую аптеку.
— Какой он славный, этот мальчишка, — пробурчала мадемуазель Марсель, завидев меня. — На, лови!
И бросила мне медовую пастилку. Пока мои зубы сражались с этим лакомством, отец Понс изложил аптекарше ситуацию.
— Черт побери, господин Понс, можете не беспокоиться. Я вам подсоблю. Сколько их у вас?
— Двенадцать.
— Можете объявить, что они захворали. Хоп! И всю дюжину назначенных на процедуру — в лазарет.
Священник призадумался:
— Их отсутствие будет замечено. Оно-то их и может выдать.
— Только не в случае эпидемии…
— Даже и в этом случае. Люди могут что-то заподозрить.
— Значит, надо к ним добавить пару мальчишек, которые вне всяких подозрений. Ну вот, к примеру, хотя бы сына бургомистра. Или, еще того лучше, сына этих идиотов Броньяров, которые выставили фотографию Гитлера в витрине своей молочной лавки.
— Разумеется! И все же чтобы четырнадцать мальчиков разом заболели…
— Та-та-та, уж это моя забота…
Как Черт-Побери это устроила? Под предлогом медицинского осмотра она явилась в наш лазарет и обследовала мальчиков, которым предстояло причастие. Два дня спустя у сына бургомистра и Броньяра-младшего разыгрался такой страшный понос, что они не смогли явиться на занятия. Черт-Побери подробнейшим образом описала симптомы болезни отцу Понсу, а он, в свою очередь, изложил и велел их тщательно симулировать двенадцати еврейским «причастникам».
И так как причастие было назначено на следующий день, всю дюжину лжебольных отправили на трое суток в лазарет.
Церемония состоялась в шемлейской церкви — торжественная служба, в ходе которой орган гремел еще громче, чем обычно. Я ужасно завидовал моим товарищам в их белых одеждах, принимающим участие в таком прекрасном спектакле. В душе я дал себе слово, что в один прекрасный день тоже окажусь на их месте. Отец Понс мог сколько угодно обучать меня Торе, — все равно ничто не трогало меня сильнее, чем католические обряды с их золотом, роскошью, музыкой и этим Богом, беспредельным и воздушным, доброжелательно обретавшимся на потолке.
Возвратившись на Желтую Виллу, где нас ждал более чем скудный банкет, показавшийся нам тем не менее достойным самого Пантагрюэля — так мы все изголодались, — я с изумлением обнаружил в вестибюле мадемуазель Марсель. Едва увидев ее, отец Понс немедленно затворился с нею в своем кабинете.
В тот же вечер он рассказал мне, какая катастрофа чуть было не обрушилась на нас.
Во время причастия гестапо устроило налет на наш пансион. Нацисты, без сомнения, рассуждали так же, как отец Понс: отсутствие на церемонии детей, которым по возрасту полагалось там находиться, выдавало их с головой.
К великому счастью, мадемуазель Марсель караулила перед лазаретом. Когда нацисты, не застав никого в дортуарах, поднялись на последний этаж, она принялась кашлять и отхаркиваться, по ее собственным словам, «омерзительнейшим образом». Зная, какое впечатление производила на людей уродина Черт-Побери в своем обычном состоянии, невозможно было не содрогнуться, представив, как она еще и кривляется. Нимало не противясь их требованиям, она отперла нацистам двери лазарета, предупредив, однако, что болезнь у мальчишек ужасно заразная. Не довольствуясь одними словами, она присовокупила к ним такое безудержное чиханье, что нацистские физиономии оказались сплошь оплеванными.
Испуганно утирая лица, гестаповцы поспешно попятились и покинули пансион. После того как черные машины уехали, мадемуазель Марсель битых два часа провалялась на одной из лазаретных коек, корчась от хохота, что, по словам ребят, поначалу внушало ужас, но потом оказалось заразительным.
Хотя отец Понс не показывал виду, я чувствовал, что он все более и более встревожен.
— Я боюсь телесного осмотра, Жозеф. Что я смогу сделать, если нацисты заставят вас раздеться, чтобы посмотреть, нет ли среди вас обрезанных?
Я кивнул, скорчив при этом гримасу в знак того, что разделяю его опасения. На самом же деле я совершенно не понял, о чем он говорил. Какие еще обрезанные? Руди, которого я попытался расспросить, принялся хихикать, да еще с подвизгиваньем, какое обычно издавал, если речь шла о красотке Розе, и которое звучало так, словно он колотил себя в грудь мешком с орехами.
— Ты шутишь! Ты что, правда не знаешь, что такое обрезание? А что тебе его сделали, хоть это ты знаешь?
— Да что мне сделали-то?
— Обрезание, вот что!
Мне не нравился оборот, который принимал наш разговор: оказывается, у меня опять обнаружилась какая-то особенность, не зависящая от моей воли! Как будто недостаточно просто быть евреем!