Станислав Олефир - Колымская повесть
Какое-то время стою, гляжу на кедровок, торчащее к небу коромысло, привязанную к нему насторожку, затем разворачиваю лыжи и направляюсь через ручей, обрезать стальную гряду вместе с лиственницей, ловушкой и всем, что там произошло. Иду и во все глаза смотрю на зарозовевший от солнца снег, хотя прекрасно понимаю, что идущего от ловушки следа мне не увидеть…
КЯМИЕВЧА
— Батка у тебя есть?
— Э-э-э-э («да» — эвенское)
— Хорошо-о! А матка есть?
— Э-э-э-э.
— Хорошо-о! А они далеко живут?
— На Украине. Если на оленях — целый год ехать нужно.
Дед Кямиевча прищуривает и без того узкие щелочки глаз и сочувственно произносит:
— Далеко-о! Им надо на Колыму кочевать.
Вдвоем с дедом Кямиевчей сидим на белых оленьих шкурах возле разведенного у озера костра и пьем одеколон, заедая сырым костным мозгом и сырыми же оленьими почками. Одеколон горчит и сушит горло, костный мозг больше напоминает мыло, только без запаха, почки тугие, скользкие и отгоняют мочей. Все равно делаю вид, что очень вкусно, хотя после каждого кусочка тошнота подкатывает к горлу и рука непроизвольно тянется ко рту. Но вообще-то, все может быть из-за того, что я равнодушен к спиртному и пью его от случая к случаю, а здесь — одеколон! Ударило в душу и голову так, что еле перевел дух. Все равно осилил глотка четыре и даже сумел изобразить на лице удовольствие…
— Много тепла, говоришь, у вас на Украине? — спрашивает дед Кямиевча. — А снег у вас есть?
— Мало.
Дед проводит пальцем по торбасам чуть выше щиколоток:
— Вот так?
Согласно киваю головой и опять вызываю сочувствие:
— Ой, какой плохой снег! Как кочевать? Нарты совсем о кочки изломаешь и олени подохнут. А рыба у вас какой плавает?
— Всякая. Карп, караси, щуки, сом.
— Большой?
Как и положено рыболову, развожу руки на весь мах, добавляя для ясности:
— Даже вот такие бывают?
В глазах деда удивление:
— Больше кеты! Один человек не кончай?
— Бывают такие, что и десять не кончай.
— Большой! — с уважением говорит дед Кямиевча. — А кета у вас есть?
— Нет, ни кеты, ни мальмы, ни горбуши.
— Он, как плохо! Что будете есть — один сом и хлеб?
— Зачем же? У нас коровы, овцы, свиньи, куры…
— Хорошо-о! — с некоторой завистью говорит дед Кямиевча. — Возьмешь карабин, убьешь корову…
— Нет, что вы! Так нельзя! Их у нас в специальных сараях держат. Кормят, ухаживают.
— Это зоопарк, — уверенно заявляет мой собеседник. — Я телевизор смотрел. Красиво!
Берет в обе рука кружку с разбавленным одеколоном, нюхает и, чуть пригубив, задумчиво произносит:
— Сохатого нет, оленя нет. Как кочевать? Плохо жить у вас. Скучно.
За спиной скрипит снег, и на берег озера спускается небольшой пестрый олень-мулхан. Изо рта у него тянется струйка застывшей крови. Сегодня утром кто-то отрезал у него язык и в таком виде отпустил. Теперь мулхан, словно неприкаянный, бродит по коралю, не обращая внимания ни на людей, ни на собак. Его лучше бы добить, чтобы не мучился, но не разрешает милиционер. Нужно дождаться приезда какого-то начальника, а тот, по всему видно, не очень торопится.
Олень постоял у костра, помигивая густыми, словно опахала, ресницами, затем вышел на озеро и принялся обнюхивать выглядывающие из-под снега стебельки пожелтевшей пушицы.
— Кушать хочет, — вздохнул дед Кямиевча. — Возле палатки уже два раза ягель коптил, а кушать нельзя — рот болит.
Поправил в костре дрова, закурил и, критически окинув взглядом мое пристанище, поинтересовался.
— Ты здесь долго жить будешь?
— Не знаю. Думал пару месяцев порыбачить. Сейчас хариус клевать начал, да и мальмы в озере хватает. А здесь эти со своими бичами. Придется возвращаться. Может, после забоя приеду, а пока что поживу на Ингоде…
Обычно на Новых озерах бывает людно только в ноябре, когда пастухи пригоняют на забой оленей. Потом остается один старый эвен Горпани, к которому пастухи приезжают за мукой, чаем, сахаром, макаронами. Здесь же они хранят зимнюю и летнюю одежду, запасные нарты, палатки, оленью упряжь.
Дед Горпани искусно ловит петлями зайцев, а вот рыбачить совсем не умеет. В минувшем году я делился с ним хариусами и мальмой, а он угощал меня олениной и зайчатиной. Кроме того, дед пытался научить меня говорить по-эвенски, а я его по-украински. Я, как ни старался, а более десяти слов так и не выучил, а дед уже через две недели «балакав», как настоящий хохол.
Я был уверен, что и в этот раз буду жить здесь вдвоем с Горпани сколько захочется, но кому-то приспичило провести еще один забой в конце февраля. В эту пору все олени худые словно собаки, да и как потом хранить мясо — трудно даже представить. Опытных забойщиков, понятно, не нашлось. Собрали по подворотням бичей и, насулив золотые горы, привезли сюда. Те, ничуть не задумываясь над тем, что в тайге на виду каждый шаг, забрались в склад, вытащили невесть зачем доставленную в тайгу стиральную машинку и за полдня накрутили четыре ведра браги. В первую очередь напились сами, затем упоили пригнавших оленей пастухов, а под завязку украли у них мешок камусов, японский магнитофон и охотничий карабин «Барс».
Куда девался дед Горпани — никто не знает. Вечером пил со всеми брагу и обещал одному из бичей продать две соболиные шкурки, потом вдруг исчез. Наверное, пошел проверить настороженные на зайцев петли и остался ночевать в охотничьей избушке, которых здесь сколько угодно. Между делом кто-то из бичей поймал доверчиво подошедшего за щепоткой соли молодого оленя-мулхана и отрезал язык. Язык сварили и съели под брагу, но кто сделал это, не мог узнать даже вызванный по рации милиционер.
Главное, сторожка Горпани, в которой я собирался поселиться, оказалась занятой. К моему приходу здесь только закончили обыск. Прямо на пол вперемежку с сапогами, грязными портянками и заляпанными кровью мешками были свалены одеяла, матрацы и похожие на блины ватные подушки. Посередине сторожки стоял высокий худой мужчина и, словно кобзарь бандуру, прижимал к груди замороженную оленью ляжку. Вокруг него суетился другой — пониже и посправней, что-то ему доказывал и, похоже, пытался эту ляжку отобрать. Третий в грязной разорванной майке и спортивном трико с белыми лампасами, ступая облепленными кровью и оленьей шерстью сапогами прямо по одеялам, извлекал из-под них рюкзаки, вытряхивал и, по-видимому, ничего не находил. На столе у окна милиционер писал бумагу, рядом склонился усатый парень в одетом на голое тело пальто с шалевым воротником и, объясняясь, делал удивленное лицо и разводил руками. Еще кто-то спал в углу на голых досках, но там было сумеречно, и его лицо разглядеть невозможно.