Кристофер Ишервуд - Мемориал. Семейный портрет
— Он не смог прийти, — сказала Мэри.
Лили сказала «Ох» и улыбнулась; так, ни с того ни с сего, собственно просто, чтобы показать Мэри, что сегодня относится к ней совершенно, совершенно по-новому. Может, надо почаще видеться, вдруг мелькнуло в порыве чувств.
Но Мэри, ее так трудно понять. Улыбнулась в ответ. В общем-то, просто поставила своей улыбкой на место. Держит фасон, как всегда, — и улыбка ее ироническая.
И еще этот Эдвард Блейк. Естественно, как он мог не явиться. Ближайший друг Ричарда. Теперь вот Мэрин друг. Уж как я старалась в былые годы его полюбить — все, что связано с Ричардом, должно быть прекрасно и свято, — но нет, не сумела. Ревновала, наверно. Еще бы. Он ведь столько долгих лет знал Ричарда до меня. Ну, да теперь-то чего уж, какая ревность. И он просто кошмарно выглядит — усталый, больной, — немудрено, таких ужасов на войне натерпелся. После той катастрофы самолета, месяцами, говорят, буквально сходил с ума. И теперь еще вдруг этак глянет на тебя — прямо мороз по коже. Слава Богу, не надо его принимать в Холле. Нет, бедный, бедный Эдвард Блейк, нехорошо так к нему относиться, нельзя — как он дико намучился.
Епископ выплыл из ризницы, за ним показался хор и двинулся, друг дружке в затылок, между могилами, к кресту. Стройная процессия стихарей потекла к пастве — темной, расползающейся толпе, от которой уже отделялись, строясь на ходу, ветераны, трубачи и бойскауты. Конечно, церемонию отрепетировали, но на ухабистой, кочковатой земле продвижение разных частей выходило неслаженным, зыбким. Наконец, кое-как перетасовались, встали по предписанным местам, образовав три стороны расхлябанного квадрата. Было жарко, ни ветерка, и будничные звуки — петух кукарекнул на ферме, в долине жалостно простонал паровоз — назойливо лезли в уши. И очень Лили было неприятно стоять к этим людям так близко. Чуять запах их лежалого траура, их воскресной обувки. Их печаль, столь высокая, побеждавшая смерть, покуда все были в храме, под зелеными ветками вдруг стала банальной, ханжеской и убогой. Над головами носились грачи и швырялись прутиками, и прутики падали, кружа, с вышины, приземлялись на женские шляпки. Кто шмыгал носом, кто прочищал горло. Некоторые кашляли.
Усилием воли она от всего этого отвлеклась, заставила себя сосредоточиться исключительно на кресте. Что ж, работа хорошая, хотя, конечно, впечатление было бы в сто раз лучше, будь они там не так щедры на узоры. Но ничего, и это еще прекрасный вкус по сравненью с гранитными ужасами, каких в соседних деревнях понаставили. Интересно, что сказал бы по этому поводу Ричард.
Но вот все готовы, можно начинать освящение. Лили, мистер Верной и Мэри поместились почти непосредственно против Креста. Мистер Хардвик по одну папину руку, Лили по другую. Мэри рядом с Лили. Эдвард ретировался куда-то на задний план.
Лили поискала глазами Эрика — да вот же он, совсем близко, прямо сзади, с Энн. Как Энн похорошела. У Мэри дети вообще удались, что касается внешности, Морис особенно. Но ни на кого я не променяю моего милого Эрика. И в конце концов не такая уж Энн красавица. Лоб чересчур крутой, что ли. И широковаты скулы. А Морис — ну, я не знаю. Что-то такое есть в нем не совсем располагающее. Отцовское что-то проглядывает. Ах, да нельзя же, спохватилась Лили, зачем я. Неужели я не могу быть добрей к Мэри и ее детям? И я так редко их вижу. Как же можно судить?
Епископ со своим пасторальным штатом меж тем приближался к Кресту. Лили поскорей вымела из головы все нехорошие мысли, сунула в самый дальний угол сознанья. Невозможно, просто грех, думать об этом в такую минуту. Закрыла глаза, как струнка натянулась, собралась, изо всех сил сосредоточилась на одном.
Ричард, Ричард.
А епископ уже повернулся к Кресту, вот, уже произносит первые слова проповеди.
— Господь наш и Бог наш, предавший Сына своего единородного смертным мукам на Кресте, да примет из рук наших сей символ великого Его искупления, воздвигнутый нами в память о жертве братьев наших, и впредь пусть всякий, взглянув на этот Крест, да помнит о цене, которой куплено его спасение, и да учится жить по закону Того, Кто умер за нас, Господь наш и Спаситель.
Ричард, Ричард.
Голос Епископа, богатый, уверенный голос, с такой чудной игрой в каждой складке, поднялся высоко и упал:
— Во славу Господа Нашего, и в память о братьях наших, сложивших головы ради нас, мы освящаем этот Крест во имя Отца, и Сына и Святого Духа. Аминь.
Лили открыла глаза. Увидела епископа — льняные рукава, медали по епитрахили. Увидела высокий монумент — работу солидной манчестерской фирмы, выполненную со вкусом и, по щедрой подписке, с готовностью оплаченную благодарными бизнесменами. Но Ричарда нет здесь — она с ужасом поняла: его нет здесь, его нет нигде. Он ушел навсегда. Он умер.
Голова у нее кружилась, ее тошнило, она была в совершенном отчаянии, она падала в черную пропасть — непонятно, как на ногах удержалась…
Только минуту спустя обнаружила, что вцепилась в золовкину руку.
II
Мэри дико перепугалась. Совсем было отвлеклась, раздумалась о том, не заказать ли еще этой новозеландской баранины. Как-никак впереди выходные. Не то чтоб ктото из них эту баранину особенно обожал. Да и, конечно, надо бы экономить на сахаре, решила Мэри. Добропорядочные люди придерживаются привычек, какие усвоили во время войны, что в те поры было недоступно, — на то даже и не зарятся. Но никакая война не отучит Мориса класть по три кусочка сахару на чашку. И вообще, экономия — это не по моей части. Вот тут я сноб. Из всякой гадости стряпать, из дерьма конфетку делать — это уж извините! Готовить, скажем, на маргарине, который большинство соседей, а они куда обеспеченней нас, используют за милую душу. Ну когда физически нет у тебя продуктов — тогда, конечно, дело другое. Но тут резко, рывком пришлось вернуться к службе.
— Что случилось? — шепнула она. — Что с тобой?
Лили, видимо, на миг стало дурно, но теперь она хорохорится. Очень холодно глянула, сказала:
— Все хорошо, спасибо.
Тут трудно было сдержать улыбку. Как это исключительно похоже на Лили — вцепиться тебе в руку, а буквально через секунду тебя отшить. Вообще, поразительная. Нет, мне в жизни не допереть, не раскусить, куда она гнет.
Теперь даже подумать странно, ведь было время, я же ее всерьез ненавидела — почти как маму. Просто искала козла отпущения, если честно, а она-то чужая. Не на Дика же все валить. Наверно, я была к ней ужасно несправедлива. Ее, правда, не убыло, с нее все, как с гуся вода. Не то чтоб ночей из-за меня не спала, бедняжка.
Епископ повернулся, воззвал к ним со ступеней Креста:
— Сегодня все мы объединены подле этого Креста общим горем и общей целью.
Да нет, прямо не верится, что я ее ненавидела. Нет, это же, ну ей-богу, немыслимо. И она ведь до сих пор так идиотически молодо выглядит. Ни единой морщинки, хотя ей, по самым скромным подсчетам, тридцать семь, как ни крути. И так она изводилась, когда Дика убили. Абсолютно, кстати, искренне. Но совсем не от слез на свой возраст тянешь. А оттого, что восемнадцать лет подряд, каждый божий день, гоняешь, чтоб что-то купить на обед, ломаешь голову, как кому потрафить, вечно, кстати, попадая пальцем в небо, а потом все это волочишь домой и стряпаешь. Лили, небось, в жизни ни единого блюда не приготовила.
— Иные из нас, здесь сегодня собравшихся, — говорил священник, — нагляделись на ужасное запустение, видели, как видел я, разрушенные деревни и улицы, загубленные поля, обугленные деревья. Но другим, из тех, кто не был всему этому живым свидетелем, я хотел бы задать вопрос: а для вас — что значила война?
О, Мэри бы мигом ответила. Что значила война — да карточки отстригать, посещать госпиталь, устраивать распродажу барахла для Красного Креста. И еще она значила — что надо мотать из Лондона, потому что отец после удара через Лили сообщил, что я ему требуюсь. То есть пришлось оставить домик у Конюшен. Но когда-нибудь я еще туда вернусь, если только удастся. Отец, и это доподлинно, хотел бы, чтоб я жила в самом Холле. И он по детям скучает. Это точно. Но нет, невозможно. Вот неохота. Глупость, наверно. Время все лечит. Когда Десмонд меня бросил и мать прислала то письмо, — и как только пронюхала, просто тайна, покрытая мраком, — мол, если хочу, я могу вернуться, я искромсала письмо в мелкие клочья и заживо спалила в плите. А-а, чего беситься. Мать умерла — и я обрадовалась, когда узнала; конечно, сама из-за этого терзалась, но обрадовалось же, да. А когда началась война, и я получила последнее известие о Десмонде, и узнала, что отцу никогда не оправиться, как я надвое разрывалась, не могла ни на что решиться. Но этот компромисс оказался всего разумней. Теперь-то совершенно ясно. Мы с Лили больше недели бы не выдержали под одной крышей. Я даже в Чейпл-бридж не смогла бы жить, и чтоб отец ежеутренне к нам заглядывал по пути в банк.