Ильма Ракуза - Мера моря. Пассажи памяти
Чувство счастливого благополучия. Я была самой младшей в этом кругу. Обо мне заботились, ненавязчиво, без лишнего шума. Я ела, пила, смеялась, щекотала дедову лысину, пока не завопит. Нас было много. Мы были одной большой семьей.
Это было чувство защищенности?
Защищенности и сплоченности. Что они для меня значили, я поняла только потом. Когда семья сократилась и опять стала маленькой. Когда я одна лежала в комнате для сиесты.
Драва была светлой?
Она была светлой, до самой ночи. Может быть, в ней отражалась луна. Этого я не помню, помню только тихий плеск воды. Замолкая на мгновение, мы слышали реку, лягушек и сверчков. А потом Ганзек запел. И все подтянули.
Семейный хор?
Можно и так сказать.
Никакого диссонанса?
Пусть это будет счастье. Или то, что я тогда таковым считала. На пикнике с поросенком.
А другие страны света были?
Мы ездили в Градо. На эти бесконечно-длинные песочные пляжи, что были для детей настоящим купальным раем. Я строила песочные замки, пекла песочные куличики, по самую шею зарывалась в песок. И забегала в теплую, мелкую воду. Без устали. Пока жара не становилась колючей. И тогда мы шли в какую-нибудь тратторию в Старом городе. Ели рыбу. Остывали от жары. Еще прохладнее было в церкви Санта-Еуфемия, раннехристианской базилике с мозаичными полами и светлой мраморной апсидой, колоннами и скромным престолом. Она мне нравилась. Я не хотела уходить.
Необычно в таком возрасте.
Пусть это звучит странно: мне было там уютно. В хроматическом белом. В звенящей тишине. Где-то на стропилах ворковали голуби. Особенное место.
И снова назад, на пляж?
Мы купались допоздна. Ряды пляжных шезлонгов редели. По песку устало брели семейства, в сопровождении маленьких собачек, которые напоследок еще раз смачивали шерсть. И вот наступал момент, который Бьяджио Марин описал так:
«Осиротело
Без берегов, без маяков
Большое море,
Его круг, как и был, – тверд и гол»
И это тоже было как колдовство?
Я не могла бы это выразить лучше.
E Venezia?
Ей нет конца. На каждом мосту она начинается заново. Я стаптывала ноги в хождении по городу. Сходила с ума от каналов, зеркальных отражений, кораблей и гондол, улочек и картин. Мама отвела меня в Фрари и в галереи Академии, я тащила ее к своим любимым картинам. Все волновало меня. Венеция была гораздо динамичнее Триеста, театральнее. Она будила во мне радость игры и превращений. И озорства. На фото я рядом рядом со львами Арсенала. Больше всего мне нравилась египетская львица с меланхолическим взглядом.
На день в Венецию?
Венеция снова и снова. На Рива дельи Скьявони был пансион, где мы один-два раза ночевали. Перед нами лагуна, бледно-голубая, корабли стрекочут моторами. Недалеко парк Джардини с развевающимися качелями и овалами луж.
Маски?
Мне купили маску в одной из кустарных лавок, Коломбину с накрашенными щеками. И мой сын точно так же разгуливал потом по Венеции в огромной шляпе. В нем было то же озорство. В восемь лет он сам сочинил стихотворение, я не поправила ни строчки:
Венеция – красота,
Серый цвет,
Синего – нет.
Зимой.
В Венеции и заторов нет,
Разве что в Местре.
Ах, Венеция.
Ты город воды и
Моря, и здесь
Не бывает горя.
Мысли летают и
Арлекинов сгибает
От смеха.
И нет здесь
Ни ссор, ни забот,
В широкой ухмылке растянут рот.
Венеция – просто рай,
Только на гравий не наступай…
XVII. Тени
Солдаты, ущелья улиц, строгие имперские здания, заброшенные портовые сооружения, руины, нищие, инвалиды войны: у меня и тогда уже проскальзывало подозрение, что у Триеста есть и теневая сторона. Город на море смеялся лязгающим смехом.
Но ребенку хватало того, что он смеялся.
С годами, с приобретенным знанием, появился другой Триест. Противоречивый, диссонирующий, неразрешимо запутанный. Всюду я натыкалась на фашистскую архитектуру. Монументализм Муссолини чванливо выпячивал себя. Требуя дани, еще и политической. На рисовой фабрике Сан-Сабба осенью 1943 года – непосредственно после перевода «оперативной группы Рейнхард» из Польши в регион Адриатического побережья – был создан концентрационный лагерь. Сначала тюрьма, потом «полицейский лагерь», потом концентрационный и, наконец, пересыльный лагерь для дальнейшей транспортировки в Аушвиц-Биркенау, и одновременно склад для конфискованного у евреев имущества.
Комплекс зданий, состоящий из множества многоэтажных кирпичных строений, был «адаптирован» к новым задачам, бывшая сушильная установка была переоборудована в крематорий. Это отличало Рисиеру от других приемных и пересыльных лагерей, созданных в Италии во время немецкой оккупации, и показывало готовность использовать ее как лагерь уничтожения. В 1944 году здесь были сожжены словенские, хорватские и итальянские партизаны, антифашисты и заложники. Уничтожали и евреев, хотя большинство из них отправлялись дальше: только до осени 1944 года из Триеста в Освенцим было отправлено двадцать эшелонов. В эшелонах были пациенты еврейского дома престарелых Триеста «Pia Casa Gentilomo e Ospizio Israelitico», госпиталя «Regina Elena» и психиатрической клиники. А также пациенты больниц и клиник Венеции, Падуи, Удине и Фиуме. Более пятой части всей еврейской общины Триеста погибла в немецких концлагерях.
В самой Рисиере до апреля 1945 года было ликвидировано и в завершение сожжено от двух до пяти тысяч заключенных, в первую очередь, это были словенские и хорватские партизаны, а также активисты Освободительного фронта. Они же составляли большую часть депортированных, численность которых оценивается от семи до двадцати тысяч.
Рисовая фабрика давно уже является памятником. Напоминают о взорванном в 1945 году крематории и дымовой трубе сейчас стальные плиты, вмонтированные в пол, и символическая Пьета, посвященная ужасам войны.
Когда я приехала в Триест, от тех событий меня отделяло всего пять лет. Папа знал все это, он потерял некоторых своих словенских друзей. Но я была мала, слишком мала для правды, и мне пришлось потом доходить до нее самой. Поиски привели меня в книжные магазины Триеста, к букинистам. К писателю Борису Пахору, который воевал в Словенской освободительной армии, был схвачен и депортирован в Дахау, Берген-Бельзен и Натцвайлер, чтобы однажды вернуться в деревушку Контовелло в Карсте, расположенную высоко над Триестом и там писать, писать обо всем увиденном и пережитом.
Старого Джорджио Вогера (автора «Nostra Signora Morte», «Il Segreto») я увидела однажды в дальнем углу «Кафе Сан-Марко», с двумя изысканными дамами. Он пережил войну. И его еврейский коллега Ферруччо Фёлькель тоже пережил ее, в Лондоне, в эмиграции. В 1949 году он вернулся в Триест, а через несколько лет переехал в Милан. Сочинял стихи и еврейские сказки. Написал книгу о Рисиера-ди-Сан-Сабба. А еще – «Повесть 5744 года», в которой звучит голос жителя Триеста, страдающего от ностальгии и довольно жестко критикующего свой город: «Триест никогда не смотрелся в зеркало, никогда не видел себя как единое целое, никогда не выражал себя открыто, разве что вполголоса убеждая себя же в собственном многогранном и, тем не менее, неизъяснимом очаровании». Исторический комментарий Фёлькеля охватывает времена от эпохи Марии-Терезии до Второй мировой войны, и всюду он затрагивает в своем триестинском кадише больные места: «Известно недоброжелательное отношение неистовой буржуазии Триеста, присвоившей себе право презирать s’ciavi (славян) – так, «тараканами» на венецианском диалекте, до войны называли славян представители правящего политического и экономического класса. Но что бы было, как бы в XIX столетии развивался Триест без грузчиков в порту, без каретников, каменотесов в каменоломнях Ауризины, без рабочих литейных цехов Серволы и Арсенала, крестьян Цауле или Сан-Джованни, без служанок, которые вкалывали в торговых домах, в постимперских квартирах нуворишей, подверженных неврозам из-за обрушившегося на них неимоверного богатства».
Всего несколько лет назад в Триесте подожгли словенскую школу. Словно все еще бушует национал-фашистская расовая нетерпимость, которая хочет уничтожить всех словенцев.
Ну да, были и другие: Джойс, Свево, Умберто Саба, ученик Фрейда Эдоардо Вайс, реформатор психиатрии Франко Базалья, Боби Базлен и Джанни Ступарич. И все-таки Триест накрыт тенью, запутался в противоречиях, которые не позволяют сконструировать личность города. Как будто отсутствие личности стало его знаком. Край, граница, промежуток, переход.
Тогда это и моя триестская история:
Tauch Retour, Исход Един – Сначала. Тоскливо
Твердь Размокает. ИстончаЕтся СамоиденТичность.
Темно-Ржавое Имение: Епифания Снов Тысячеликих.
Трансформируется Размерность. И Есьм. Смерть Темпоральна.
Такелаж, Реи, И Едва – След Туриста.
Топливом. Резко И Едко. Снов Туман,
Томность. Раскидать Излишки. Еще – Сочини: Трудись,
Тоскуй. Рисьерой Измученные Едут СпецТранспортом.
Тлен Распоряжается In Extenso. Стальные Тризны
Тешат (Реминисценция)? И Если Снова Террор —
Тина Разбушуется. И Ешь Сукно Ты.
XVIII. Тоска по жалюзи