Антонио Табукки - Из сборника «Девушка в тюрбане»
— Я также. И потому не меньше вашего благодарен путеводителю, — отозвался я.
Мы уже подъезжали к зданию вокзала, на перроне было полно народа. Поезд затормозил и плавно остановился. Я пропустил своего попутчика, он вышел первым и махнул мне рукой на прощанье. Он был уже довольно далеко, когда я вдруг крикнул ему вслед:
— А как я сообщу вам свое мнение, ведь у меня нет вашего адреса?
Он обернулся с уже знакомым мне выражением растерянности на лице, секунду поразмыслил.
— Оставьте мне записку в «Америкэн экспресс», я туда зайду.
И мы потеряли друг друга в толпе.
* * *В Мадрасе я пробыл всего три дня. Очень напряженных, вконец меня измотавших. Мадрас — бесконечный город низких домов и огромных пустырей, улицы его кишат велосипедами, дребезжащими автобусами и животными; чтобы пересечь его, нужно потратить уйму времени. Когда с делами было покончено, у меня остался в запасе только один свободный день, поэтому от посещения музея пришлось отказаться. Я отдал предпочтение наскальным рельефам Канчипурама, несмотря на их удаленность от города. Мой путеводитель и здесь оказался бесценным советчиком.
На четвертый день утром я был на стоянке рейсовых автобусов, отправляющихся в Керала и в Гоа. Жара стояла невыносимая, до моего автобуса оставался целый час, а единственным спасением от зноя был обширный навес автобусной станции. Чтобы скоротать время, я купил газету, выходящую в Мадрасе на английском языке. Газетенка всего на четырех страницах, нечто вроде церковно-приходских изданий, и состояла в основном из объявлений, краткого пересказа популярных фильмов и городской хроники. На первой полосе набранный крупным шрифтом заголовок сообщал о совершенном накануне убийстве. Жертвой оказался гражданин Аргентины, проживавший в Мадрасе с 1958 года, по описанию сдержанный, ничем не примечательный человек семидесяти лет; в своем маленьком особняке респектабельного района Адьяр он вел жизнь замкнутую, практически ни с кем не общался. Жена его умерла естественной смертью три года назад. Детей у них не было.
Он был убит выстрелом из пистолета прямо в сердце. Преступление казалось необъяснимым, во всяком случае, ограбление как мотив не годилось, в доме не обнаружили никаких следов взлома. Жилище погибшего, судя по газетному отчету, выглядело скромно и непритязательно: перед домом маленький садик, из ценностей лишь несколько предметов старины, свидетельствующих о том, что убитый принадлежал к знатокам искусства дравидов; в заметке упоминалось о некоторых услугах, оказанных им местному музею в составлении каталогов, рядом была помещена фотография убитого — лысого старика со светлыми глазами и тонкой линией рта. Об убийстве сообщалось самым нейтральным и бесстрастным тоном. Единственной любопытной деталью было фото статуэтки, помещенное рядом с портретом убитого. Такое сочетание, впрочем, было вполне естественным, ведь погибший был специалист по древнему искусству, а пляска Шивы — самый известный экспонат Мадрасского музея, своего рода символ. Но для меня это естественное сочетание имело совершенно другой смысл. До отправления автобуса оставалось еще двадцать минут, я нашел телефон и набрал номер «Америкэн экспресс», у телефонистки был очень приятный молодой голос.
— Я хотел бы оставить сообщение для господина Шлемиля.
— Одну минуту, я выясню… Вы слушаете? У нас нет абонента с такой фамилией, поэтому мы не сможем доставить корреспонденцию этому господину, но, если хотите, оставьте свое сообщение, как только он появится, ему тут же передадут… Алло, алло, вы слушаете? — говорила телефонистка, потому что я молчал.
— Простите, мисс, дайте мне подумать.
Что я мог ему сообщить? Мне вдруг показалась нелепой сама мысль об этом. Передать, что я все понял? А что? Что для кого-то круг замкнулся?
— Нет, ничего, извините, — сказал я и повесил трубку.
Возможно, все это лишь игра воображения. Но если все же мне удалось разгадать, какую тень потерял господин Шлемиль, и если ему случится — в силу такого же странного стечения обстоятельств, как в тот вечер, когда мы встретились в поезде, — прочитать этот рассказ, я хотел бы, чтоб дошел до него мой привет. И мое сострадание.
С рук на руки
Перевод Н. СТАВРОВСКОЙ
Обычай — это своего рода ритуал: вроде следуешь ему, потакая себе, на самом же деле исполняешь добровольно взятое обязательство. А может, размышлял он, это некое священнодействие, совершая его, испытываешь удовольствие. Да уж, большое удовольствие — садиться в субботний день на паром в Бэттери-парк, вместе со стадом туристов проплывать мимо огромного гранитного пьедестала, глядя на небоскребы и чаек, и при этом все время ощущать легкую тошноту! Удовольствия никакого, признал он. Вернее, теперь уже никакого. Ясное дело, ритуал — в память о прогулке, впервые совершенной много лет назад с Долорес. А еще смотреть снизу вверх на Свободу — эту громадину, которая протягивает факел, как надежду… Кому? И когда она сбудется? Но та их переправа была совсем иной — паломничество, призванное стать талисманом, своеобразное причастие перед первой операцией. Все ради Долорес, подумал он, в память о ней ты повторяешь одно и то же вновь и вновь — обычай соблюдают для того, чтобы не стерлись воспоминания. Потому-то и нравится тебе добираться автобусом до Бруклинских высот, бродить по улицам с обветшалыми, столетней давности постройками; тебе до сих пор слышится ее голос, так смешно произносивший «brownstones»[24], с характерным латиноамериканским «с», точно так же она выговаривала «Кауза» или «Розарио», которое выходило у нее как «Россарио». «У Розарио» они съедали мороженое. «А Little Italy»[25] — тоже часть ритуала, дань ушедшим временам; Долорес итальянцев любила, сам он, хоть и сын сицилийки, относился к ним прохладней; старый хозяин два года как умер, делами заправлял сын, уже американец, теперь здесь собирались случайные люди, сплошь незнакомые лица, пожалуйста, фисташковое мороженое и сельтерской; с Долорес они садились за столик в углу, за кожаной перегородкой, на стене картина с видом на Этну и скаччапенсьери[26], скаччапенсьери, развей мои мысли, я устал. Устал, подумал он, и следом в голове возникло: «Кауза», вечер в опере. Блестящая идея! Нет-нет, да и выдумают что-нибудь этакое. Взглянуть бы на них разок. Да только где они — в Нью-Йорке, в Лондоне, в Женеве? Переправляют деньги, отдают распоряжения — все чисто, оперативно, без лишнего шума, на расстоянии. Абонементный ящик на вымышленное имя, наведываешься раз в месяц, иногда месяцами никаких поручений — совсем никаких, молчание, иногда такая вот записка, с заданием на завтра: «Мет», 2 ноября, воскресенье, четвертый ряд, «Риголетто», сцена 7-я, передать на фразе «зовут меня Спарафучиль[27]», обеспечить обычную приемку, да здравствует Кауза. Вот и все; приложен билет, первое кресло в четвертом ряду, чтобы можно было видеть весь ряд, лишь чуть наклонив голову. Кретины! А в остальном, значит, как хочешь, так и выкручивайся. Не так уж это, кстати, и просто. Он пошел в туалет и позвонил Боливару; там, в мастерской, стоял адский грохот, но разговор у них был короткий: у тебя? У меня. Сейчас буду. Давай, жду. Однако трубку он повесил не сразу — знал, что нарушает правила, но такая досада взяла: в театр посылают, скоты, в Джеймса Бонда поиграть захотелось! Он сорвал раздражение на трубке, будто виноват был телефон; скаччапенсьери, развей мои думы, ну что ж, займемся «остальным». Легко сказать! Во-первых, гостиница: посмотрим, называется она… как же, черт возьми? Сколько раз ходил мимо, а теперь вот и не припомнишь, хоть башку сломай. Старость — не радость! Да при чем тут старость, старая ты калоша, это они, идиоты, со своими фокусами в детство впали. Ладно, хватит, позвоним в справочное. Алло, алло, мисс, пожалуйста, названия трех-четырех гостиниц в Сентрал-парк, самых лучших, и телефоны. Секундочку. Какая там секундочка, уйма времени прошла, вон Розарио-младший машет из-за стойки, мол, твое мороженое тает, да, слушаю вас, записываю: «Пласа», «Пьер-отель», «Мэйфер Риджент», «Парк Лейн», «Уолдорф-Астория», спасибо, достаточно. Ну что ж, приступим, мороженое все равно растаяло, пускай Розарио-младший его выбросит. В «Пласа» мест нет — ну естественно, богачей в этом городе полно. Та же картина в «Пьере». Вот бы в «Мэйфер», там и ресторан первоклассный, «Цирк» называется, довелось как-то побывать, хоть поужинал бы по-человечески после спектакля. Посмотрите, не найдется ли местечко, пожалуйста, всего на одну ночь. Сожалею, мистер, все занято, ничем не могу помочь. Пошла к черту! «Парк Лейн» — ну наконец-то, не могло же такого быть, чтобы на сорока шести этажах свободного номера не нашлось, забронировано, мистер Франклин, до свиданья, спасибо. Устал смертельно. Но хоть устроился, а за пакетом уж завтра — лучше с такой суммой не ночевать, и смокинг напрокат тоже завтра, времени хватит, вот только Боливар ждет — ну ничего, подождет; выйдя на улицу, он взял такси до Бэттери-парк — захотелось все-таки обласкать статую Свободы, исполнить старый ритуал, увидеть море, присевших на скамейку чаек и подумать о Долорес. Он кинул в воду пробку от бутылки — вода грязная, асфальт тоже, и Свобода грязная, весь этот город грязный. Две дамы в прозрачных дождевиках, протянув ему со словами «будьте добры» фотоаппарат, встали в позу, натянули улыбки. Он поймал их в объектив, стараясь, как им хотелось, захватить небоскребы, и подумал: странная все-таки штука этот глазок, открылся, закрылся, щелк — и ушедшее мгновенье заперто в плену там, внутри, вечное и невозвратимое. Щелк, спасибо, не стоит, всего хорошего, щелк — всего лишь миг, а десяти лет как не бывало. Долорес исчезла, ее не вернуть, и все-таки она была здесь, вот в этой самой точке, улыбалась на фоне небоскребов, щелк — и десять лет… Внезапно он ощутил груз этих десяти лет, и не только их, но всех своих пятидесяти — навалились, тяжелые, как эта многотонная великанша из металла и камня, нет, лучше уж к Боливару, чтоб не думать об этом, а по дороге взять напрокат смокинг; но держать эти деньги до завтра в номере — просто безумие, еще одно нарушение, однако они тоже спятили — такие поручения давать, на годность проверяют, что ли, думают, он уж совсем постарел? Премьера в «Метрополитен», смокинг и тыщи долларов наличными — ничего себе, шутки!