Кен Калфус - Наркомат просветления
— Отель… чайницы… — брызгал слюной Чертков.
— Через посредство Компании, которая будет управлять авторским правом и охранять его, вырученные средства пойдут на поддержку жизни и деятельности последователей графа. Ученики графа создадут новые коммуны, сельские школы, будут учить народ грамоте. Разумеется, вы будете во главе.
— Но чайницы?
Хайтовер махнул рукой.
— Ну хорошо, не обязательно чайницы. Чайницы были только для примера. Представьте себе особый сорт печенья, с этим вот портретом графа на коробке, но не какое-нибудь заурядное печенье фабричного производства. Это будет отличное русское печенье, испеченное крестьянами в русской деревне, из русской муки и масла, по старинному русскому народному рецепту.
Главный ученик стиснул зубы. Тут в гостиную вошел один из сыновей графа и встал, сложа руки на груди и холодно разглядывая пришельца. Одни дети графа были заодно с Чертковым; другие — с графиней. Хайтовер никак не мог запомнить, кто на чьей стороне.
— Я не знаю, как делать печенье, — сказал Чертков. — Я не вижу, чтобы это имело какое-то отношение к идеям графа.
— Совершенно прямое отношение, — торопливо заговорил Хайтовер. Он-то надеялся, что ему придется иметь дело с одним Чертковым. — Граф — сам по себе идея, воплощенная идея. Эту идею можно выразить как… ну… ее может быть довольно трудно выразить…
— Любовь, — кисло сказал Чертков.
— Верно, — энергично согласился Хайтовер. Он опять указал на рисунок. Для него этот рисунок был не только деловой идеей; он был вестником будущего. — Любовь. И каждый раз, увидев этот рисунок, все равно на чем, люди будут вспоминать об идеях графа. О любви.
— Чайницы и печенье…
— Да забудьте вы о чайницах! Сам не знаю, почему я сказал про чайницы. Думайте о школах, о коммунах, о полном собрании сочинений. Это именно то, что вам нужно!
— Пожалуйста, позаботьтесь, чтобы ваша редакция изыскала возможность опубликовать заявление графа, — сказал Чертков, оскалившись.
Графский сын с бесстрастным лицом подошел к Черткову. Они вдвоем словно стеной встали между Хайтовером и комнатой больного.
Хайтовер продолжал напирать — по своему обыкновению. Иногда ход событий удается переломить в самый последний момент.
— Я понимаю, вам кажется, что сейчас неуместно об этом говорить, но на самом деле сейчас решающий момент, потому что как только граф скончается, множество людей захочет сделать состояние на его имени. Пожалуйста, обдумайте мое предложение. Конечно, вам на это понадобится время, но если бы мы могли заручиться хоть каким-то устным согласием графа…
— Вон! — вскричал сын. — Именем моего отца — убирайтесь вон!
Девять
Грибшин в это время выходил из зала ожидания на станции, и ему внезапно бросился в глаза летящий по воздуху поток длинных рыжих волос. Он чуть не столкнулся с девушкой и успел мельком разглядеть ее лицо. Оно было распухшее и красное, тушь и помада размазались от слез, и вот она уже пронеслась мимо. Мужской хохот летел ей вслед, кусая за пятки.
Это была одна из тех проституток. Грибшин остановился у двери и проводил ее взглядом. Должно быть, ее ударили или еще как-то обидели. Он подумал, что, может быть, стоит догнать ее и сказать ей что-нибудь утешительное, но не знал, какими словами тут можно утешить. Такой порыв был непонятен ему самому. Ему и раньше доводилось видеть плачущих проституток; обычно их расстройство было связано с размером оплаты. Иногда слезы были вызваны внезапным, жестоким осознанием своего падения, словно бы падение это не совершилось давным-давно при помощи самого первого из длинной череды мужчин. Грибшину приходилось быть свидетелем того, как проституток жгли сигаретами, хлестали и всячески измывались над ними. В таких случаях он терялся — смотрел и не вмешивался. Девицы часто были поразительно наивны, или по крайней мере забывали, что в их обязанности входит иметь дело со звериной стороной мужской души.
Некоторые местные девушки пали только на этой неделе, не устояв перед появившейся возможностью: в их крохотную деревню внезапно прибыла толпа скучающих состоятельных мужчин. Как заметил Грибшин, поле для деятельности этих девиц открылось благодаря смертельной болезни раскаявшегося распутника, который гневно осуждал проституцию и считал отвратительным любой половой акт, какова бы ни была его цель и каковы бы ни были отношения между участвующими в нем мужчиной и женщиной. Графу омерзительно было, что человек уподобляется скоту, перестает руководствоваться разумом, теряет невинность. С графом был на этот счет солидарен философ Федоров. Холостяк и аскет, Федоров предрекал, что с помощью науки человек в один прекрасный день уничтожит свои природные сексуальные аппетиты, точно так же, как уничтожит смерть. Как только человечество станет бессмертным, необходимость в размножении отпадет.
У приезжих европейцев теории графа и Федорова вызывали смех, и Грибшин тоже смеялся, когда, желая повеселить своих спутников, пересказывал эти и прочие мирообразующие теории современных русских философов. Иногда это происходило на пути в московский кабак или бордель, адрес которого Грибшин раздобывал для компании. Однако Грибшин заметил, что его спутники — как правило, сотрудники фирмы «Патэ» или дипломаты невысокого ранга — выходили из комнат, где провели время с женщинами, растрепанные и необычно печальные; он и сам после купленных за деньги ласк улавливал печаль где-то в нижних регистрах своей души. А сейчас затянутая в корсет фигура рыжей проститутки уменьшалась, удаляясь, и Грибшин почувствовал, что неприятно взбудоражен похотью и жалостью.
Профессор Воробьев уже примелькался среди приехавших в Астапово. Он присутствовал на всех врачебных докладах, не скрывая своего скептицизма, спал на койке в шатре для прессы, навязчиво добивался аудиенции у правительственных чиновников и младших приспешников графа. В этот день Воробьеву удалось собрать вокруг себя на перроне полдюжины репортеров и нескольких случайных людей. Грибшина опять пронизал холодок, такой же, как во время их первой встречи, и он остановился поодаль, за пределами этой небольшой «зоны полутени» профессионального интереса. На пустыре неподалеку цыганский оркестр завел знакомую плясовую.
— Мы переписывались, — заявил Воробьев. — Конечно, я не вправе раскрывать содержание личной переписки. Но он — человек, восприимчивый к достижениям науки. И великий писатель, великий сын России.
— Так значит, он согласился на ваше предложение?
Воробьев улыбнулся, подчеркивая, как терпеливо он воспринял этот вопрос.
— Применительно к обсуждаемой процедуре, говорить о согласии — пустое крючкотворство. Мы, люди науки — не судейские чиновники; то же и великие писатели.
— Он вам написал хоть что-нибудь?
Воробьев ополчился на журналиста.
— Да. Все, написанное графом, выражает его так называемое согласие. Почитайте его романы, его рассказы, письма, брошюры! Он верит в благотворность научного прогресса, он против суеверий и интеллектуальной метафизики. Он стоит за всеобщее образование. Эта процедура способствует всеобщему образованию так, как пять лет назад никому и не снилось!
Журналисты все были иностранцы, но на перроне рядом с Грибшиным стоял еще один царский подданный, кавказец. Коротенький, квадратного сложения, с изрытым оспой лицом. Если, не испугавшись грубого вида этого человека, внимательно разглядеть его лицо, можно было заметить нежную кожу над верхней губой — совсем недавно оттуда сбрили усы. Человек не задавал вопросов, но внимательно слушал Воробьева.
На Воробьева наскакивал Ранси из «Стандарда»:
— Но, профессор, чтобы внести ясность…
— Как бы то ни было, — сердито сказал Воробьев, — насколько я понимаю, граф сейчас не в состоянии принять или отвергнуть такого рода предложение. Следует обращаться к г-ну Черткову, как к наследнику интеллектуальной собственности графа. Как только граф умрет, он уже не будет владеть собственным телом. Оно будет принадлежать вечности, и к вечности я должен обратить свое предложение.
— Ну и что же сказал Чертков?
— К несчастью, г-н Чертков сейчас слишком занят семейными и личными делами графа. У меня до сих пор не было возможности обратиться к нему с этим предложением. Чтобы понять суть дела, нужно увидеть демонстрацию.
В этот момент другой прохожий, ухмыляясь, обнял Ранси и еще одного коллегу и вмешался в разговор.
— Погодите, он еще будет тыкать вам в лицо чучелом крысы, — сказал вновь пришедший. Это был Хайтовер, который шел из дома начальника станции с неудавшегося интервью. — Крыса у него просто очаровашка.
Репортеры немедленно захихикали, солидаризируясь с коллегой. Грибшин и другой туземец промолчали. Они ждали, что скажет профессор.