Кен Калфус - Наркомат просветления
Семь
Каждый день все новые знаменитости сходили с поезда на астаповский перрон — мелкие политики, религиозные деятели, писатели, художники, — но возникающая при этом суматоха не шла ни в какое сравнение с тем, что началось утром во вторник, когда явилась графиня: ее семейная трагедия уже сделалась достоянием публики. Мейера по телеграфу известили, что графиня выехала в частном вагоне из Ясной Поляны, и он принялся крутить ручку камеры, как только на горизонте показались первые пряди синего дыма. Когда поезд подъехал к станции в Астапове, конные жандармы расчистили место на перроне, где должен был остановиться вагон № 42. Вагон отцепили, а паровоз и оставшиеся вагоны удалились, не подавая гудков, в соответствии с просьбой доктора Маковицкого.
В кои-то веки общее внимание переключилось с дома начальника станции на другой объект; граф, должно быть, почувствовал эту перемену. Возможно, догадался и о причине. Прошло больше часу — № 42 тихо стоял на своем запасном пути, сфинкс на стальных колесах. На краю перрона собралась толпа, издавая электрический гул ожидания. Мужчины и женщины плевали подсолнечную лузгу себе под ноги. Разносчик торговал широкоформатными листовками о вечном движении. Репортеры проталкивались к ступеням вагона. Наконец Мейер каким-то неизвестным Коле способом получил разрешение подняться в вагон, словно он был вождь племени, прибывший на переговоры с военно-морской державой.
Мейер долго беседовал с графиней в ее личном купе. Графиня лежала на диване, обернув голову холодным компрессом. Сергей — старший сын графини — и ее врач ухаживали за ней трепетно, словно женихи. Когда соглашение было достигнуто (впоследствии обе стороны будут отрицать, что какое-либо соглашение вообще имело место), Мейер поклонился, поцеловал графине руку и вышел. Репортеров и зевак оттеснили прочь от вагона. Через полчаса графиня осторожно спустилась по ступенькам. Толпа ревела, какие-то молодые люди стали выкрикивать имя графини; кто-то предположил, что граф сейчас получит хорошую взбучку или сексуальное удовлетворение. Сергей и доктор поддерживали графиню, обняв ее с обоих сторон. На ее грузном лице читалась суровая решимость. Графиня тяжело ступала по мокрой неровной земле, с трудом продвигаясь к станционной платформе.
Мейеровская синематографическая камера была установлена на полпути. Графиня двигалась таким курсом, что находилась в поле зрения объектива почти целую минуту. Лишь по единственному взгляду, брошенному ею на зрителей, окутанных фосфоресцирующими клубами папиросного дыма и пылинок в бесчисленных синематографах и мюзик-холлах, можно было понять, что графиня знает о съемках. Она шла нетвердым шагом, прижимая к животу ридикюль, морщась, будто солнце светило ей в глаза, хотя день был такой же пасмурный, как прочие. Наконец она вышла из кадра.
На этой неделе графиню снимали еще не раз. Главный вопрос, задававшийся в этих кадрах и в телеграфных репортажах из Астапова, был: допустят ли ее в дом начальника станции попрощаться с мужем. Чертков, главный последователь графа, явившийся в Астапово на несколько дней раньше графини, сказал, что графу не сообщали о прибытии графини, боясь, что потрясение окажется для него смертельным. Мейер был рад, что на сцене присутствуют две противоборствующие силы — иначе не вышло бы сюжета.
— Мы можем заснять все, что есть в Астапове, — говорил он Грибшину, — за исключением графа. Но это ничего, у нас и без него выйдет рассказ.
Вряд ли хоть одна жена ненавидела любовницу своего мужа больше, чем графиня — Черткова. Он давно втайне уговаривал графа отдать ему права на издание полного собрания сочинений. Споры из-за авторских прав десятилетиями отравляли семейную жизнь графа и стали одной из причин его внезапного бегства из Ясной Поляны. Граф собирался отказаться от всякого вознаграждения и сделать свои труды достоянием всего мира, а Черткова назначить своим литературным исполнителем; при этом он только по несчастной случайности забыл обеспечить свою жену и детей. Графиня однажды обвинила Черткова и графа в противоестественной связи.
В этот вечер журналисты и синематографисты наблюдали, как графиня ходит вокруг дома начальника станции, двигаясь от окна к окну. Мейер крутил ручку камеры. Графиня заглядывала в окна, сложив ладони трубками у глаз, словно пытаясь разглядеть серые фигуры в затемненном доме. Окна в комнате, где лежал умирающий, снизу были до половины закрыты газетами. Миниатюрная женщина в аристократическом темном платье, в черных туфельках, привставала на цыпочки, но у нее не выходило заглянуть в окно поверх газеты — она дотягивалась лишь до верхних полей. Грибшин подумал, не нарочно ли газеты повешены именно на такой высоте — соответственно росту графини. Графиня опустилась на полную ступню — видимо, ей тоже пришла в голову такая мысль. Затем эта мысль выкристаллизовалась в головах у кинозрителей.
Сообщали, что граф спрашивал сыновей и дочерей, собравшихся вокруг него, не приехала ли мать. Он терзался вопросами: «Что она делает? Как она себя чувствует? Ест она? Разве она не приедет?» Дети отвечали, что она осталась в Ясной Поляне, что они приехали одни.
Но графиня привезла с собой любимую графом вышитую подушечку-думку. Мейер заснял и подушечку. Графиня уговорила доктора Маковицкого взять подушечку и положить ее графу под голову. Граф тут же узнал подушечку и забеспокоился. Маковицкий, боясь за слабое сердце своего пациента, сказал, что думку привезла с собой одна из дочерей.
Журналисты, ожидая известия о смерти графа, интервьюировали друг друга, государственных деятелей и церковников: «Откажут ли графу в церковном погребении?» — спрашивали они, — а также друзей писателя, дальних родственников, деловых знакомых. Один из них был Леонид Пастернак, художник, автор обложки для издания последнего романа графа, а также портретов философа Николая Федорова. С Пастернаком приехал сын, сдержанный тип примерно одних лет с Грибшиным, по виду — типичный студент. Пастернак-старший заявил о своем намерении нарисовать портрет графа, лежащего на смертном одре.
Восемь
Владимир Григорьевич Чертков был красивый мужчина с добрыми глазами и орлиным носом. По-английски он говорил свободно и был энтузиастом этого языка — восхищался его гибкостью и той легкостью, с которой им овладевали по приезде в Англию даже необразованные иммигранты. Он переписывался по-английски с заграничными последователями графа, и его любовь к английскому языку распространялась и на остров — родину языка. Во время своего долгого пребывания в Англии — царь хотел уязвить графа, выслав его ближайшего соратника, — Чертков был ярым болельщиком Борнмутской футбольной команды. По случайному совпадению, вернувшись в Россию, Чертков подписался на «Империал». Возможно, ему даже знакомо было имя Грэхема Хайтовера.
Теперь, когда графиня прибыла в Астапово, нужно было противодействовать всякому созданному ею, особенно у иностранной публики, неблагоприятному впечатлению. Чертков уступил настойчивым просьбам «Империала» и согласился на беседу с журналистом. Хайтовер должен был стать первым заграничным репортером, допущенным в дом начальника станции — за это ему пришлось дать обещание, что он не попытается войти в комнату больного графа.
Ожидая в гостиной, Хайтовер озирался по сторонам, особенно следя за длинными трепещущими тенями, падавшими из комнаты больного. Вероятно, с графом в комнате были всего три или четыре человека, но фигуры, ложившиеся на стены и потолок, навевали мысль о толпах, подающих писателю знаки из иной плоскости бытия — по крайней мере, так Хайтовер сообщит своим читателям. Он рассматривал глаженые бело-розовые занавески гостиной, пианино, застекленный шкаф с книгами и прочие претензии на утонченность. В красном углу был киот с иконами — его, казалось, всунули туда в последний момент, второпях, почти загородив комодом. Журналист подошел к книжному шкафу. Он честно доложит в Лондон телеграммой, что в шкафу обнаружилось несколько самых известных трудов графа.
Торопливо вбежал Чертков, настолько мрачный и занятой, что его можно было принять за приглашенного врача-консультанта.
— «Империал»! Сэр, я был бы счастлив познакомиться с вами, если бы не трагический повод…
— Владимир Григорьевич, я надеюсь, мы встретимся снова в более счастливый час. Как чувствует себя граф сегодня?
— Счастливый час? Увы, этому не бывать… — Чертков всплеснул длинными костлявыми ладонями. Его глаза сверкали, как драгоценные камни, и это еще более подчеркивалось бледностью лица. — Мне не верится… что он должен покинуть этот мир… Почему? Почему? Неужели это приговор роду человеческому?
Хайтовер кивнул, напоминая себе, что больному, лежащему в соседней комнате, восемьдесят два года.