Лев Ленчик - Свадьба
Вот так — молодые, увлеченные логикой мозги. Компьютерщик и математик. И вот — Бог.
Причем же Бог?.. Не иначе, как родители затащили.
Но он, словно прочел мое недоумение, тут же заговорил о том, как хороша наша церковь, в каких кружках он участвует, какие классы посещает, нахваливая священников, широту их познаний и, особенно, их открытость полемике и готовность отвечать на любые вопросы.
Я хотел сообщить ему, что партийные профессора у меня на родине тоже готовы были к открытому обсуждению любых вопросов, если соблюдать одно совсем маленькое, незаметное такое, неписаное правило: не смей сомневаться в святости коммунизма и его дорогих вождей. А так — чего хочешь говори, спрашивай и творчески обсуждай. Но сообщать ему об этом я не стал, потому что он сам знает, что коммунизм со свободой не совместим, а вот Бог… Бог — совсем другое дело.
Неловко было возражать человеку, с юношеской захваченностью верящего в возможность вольного обсуждения непреложной догмы. Ведь это — противоречие нашего сознания вообще. То, во что мы верим, — никогда не догма, и нам кажется, что мы готовы к любому свободному обсуждению.
— И все-таки я не понимаю, — говорю я с предельной вежливостью, — атеисты ведь не занимаются способами интерпретации Бога — они его попросту отрицают. Вы сомневаетесь в Его существовании?
— Нет, но готов обсуждать.
— Для чего?
— В споре рождается истина. Не всем, извините, истина Бога доступна легко и сразу.
Я захлопал ушами. Значит, он пришел на этот диспут с целью приобщения к Богу заблудших овечек, несчастных, вроде меня, атеистов. Смешно, но знакомо. Говорить было не о чем — я замолчал и почувствовал, как невидимая стена отчужденности выросла между нами буквально на глазах. Его расположенность как рукой сняло.
— Вы бы не могли вернуть мне программку, когда прочтете, — сказал он холодно.
Я тут же почти машинально отдал ему ее, даже не развернув. Мои мысли снова переключись на родное и знакомое. В каком замечательном фаворе была у нас трескотня о необходимости творческого подхода к марксизму! Ясно, что человек, одержимый коммунистической идеей, оскорбится и сочтет мое сближение коммунизма с Богом форменным идиотством точно так же, как и человек, одержимый идеей Бога. Этим людям кажется, что они из разного теста и готовы уничтожить друг друга или, в более мягком варианте, протянуть друг другу руку помощи, перевоспитать, переубедить, перетащить на свою сторону. Но ни тот, ни другой не заметят явного структурного тождества обеих моделей веры. Даже всевидящий Достоевский, ополчившись на коммунаров за их страсть к рабской уравниловке перед неким идолом господствующей идеи, не захотел увидеть того же рабства и той же уравниловки в религиозном быту.
А между тем, зайдите в любую синагогу, в любую церковь — и там, и там любой кружок по изучению основ религиозной истины столь чарующе смахивает на наши недавние кружки по изучению основ марксизма-ленинизма, что у вас закружится голова и отнимется язык.
Пример. В Евангелии от Матфея (глава 10, параграфы 34–37) есть гениальное по силе страсти и откровенности признание Иисуса Христа:
«Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч (мир, конечно, как всегда, страдал от нехватки мечей!). Ибо Я пришел разделить человека с отцем его, и дочь с матерью ея, и невестку со свекровью ея. И враги человеку домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня».
Спросите у любого пастыря, как это совместить прикажете с любвеобильным сердцем Отца-и-сына-и-святого-духа — и вы получите ответ не менее диалектический, не менее творческий и не менее свободный, чем объяснение партийным лектором гуманистического смысла, заключенного, скажем, в диктатуре пролетариата. Оба ответа будут очень высокого полета, и ни в одном из них не будет и намека на грязь наших животиков, неустанно толкающих нас на подвиги за наше правое дело.
Наше дело правое — победа будет за нами. И никакие домашние, никакие дети, отцы-матери — подумаешь, мелочь какая! — не могут нам помешать. Ни за что!
Кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня. Не мир пришел Я принести, но меч.
Зал разрывался от шквала аплодисментов. Шла защита позиций и принципов христианства. За небольшой трибуной стоял худощавый человек лет сорока, брюнет, в светлом костюме. Это был доктор теологии, известный христианский публицист и оратор. Его аргументы:
1) нам незачем доказывать существование Бога — пусть нам докажут, что Он не существует;
2) из ничего ничего не возникает;
3) если не Бог создатель, то кто же;
4) отрицающие Бога отрицают объективность и безусловность морали, не случайно атеисты равнодушны к жестокости и злу, они морально безоружны, они потворствуют половой распущенности, насилию и убийствам.
Этот последний аргумент, в который он вложил весь жар своей души, явно попахивал приемами коммунистической стилистики ведения боя с врагами и отщепенцами. Аргумент немудреный, конечно, но настроенный в унисон ему зал съел его с большим аппетитом, вознаградив оратора бурной и долгой овацией.
На фоне напористого и энергичного доктора теологии, профессор из Огайо, которому надлежало защищать атеизм, выглядел совсем блекло. Это был старомодный интеллигент, с несколько писклявым женским голосом и в весьма преклонных годах. Полное небрежение к своей внешности, к тому, как тебя принимают и слушают — ни горячности убеждений, ни продуманного плана, ни агитации, ни пропаганды. Его аргументы:
1) опровергать Бога невозможно, потому что он не имеет точных черт — каждая вера и каждый верующий рисуют его по-своему;
2) неизвестность причины происхождения мира — недостаточное основание для подсадки на ее место некоторого сознательного Творца;
3) очень шатко обоснование Бога и в связи с могуществом морали — Адольф Гитлер, как известно, считал себя христианином.
4) если бы Бог хорошо сделал свою работу, то вопроса о его существовании не было бы.
Зал не выразил прямой враждебности. Зал замолчал. Тысячеротая масса провалилась в пучину тишины. В пучину вязкой, вежливой, молчаливой неприязни.
Так продолжалось весь вечер. Как только слово предоставлялось боевитому молодцу — прорва восторга, овация и бурное ликование. Как только открывал рот мешковатый старец — гробовая тишь, нарушаемая изредка хлопками очень малой группки атеистов.
Мой сосед-компьютерщик, всякий раз вскакивая и одаряя теолога звенящим аплодисментом, бросал на меня уничтожающие взгляды. Если бы дело происходило у нас на родине и он бы, вместо великого Христа, носил в своем сердце великого Ленина — не вернуться бы мне с того диспута домой.
К концу вечера огласили результаты голосования присутствовавших.
За христианство подано 6337 голосов, за атеизм — 221. Что это? Фига в кармане прогресса или насмешка над ним?
Столь быстрый и точный подсчет голосов был осуществлен благодаря величайшим успехам электроники, то есть, грубо говоря, естественнонаучного знания, на протяжение веков тщательно искореняемого всесильной дланью Церкви. А попробуй сейчас этой могучей организации обойтись без телевизора, без компьютера, без микрофона и радио — обанкротится на следующий день. Мой молодой сосед… Не какая-нибудь шамкающая старушенция в шляпке с гусиным перышком, а молодой образованный рысак смотрел на меня, не скрывая враждебности и презрения.
Я чувствовал себя ужасно плохо. В кругу этой истово верующей громады я чувствовал себя так, как когда-то у себя на родине — в кругу громады атеистически-коммунистической. Я испытывал страх. Обычный, некрасивый, животный страх, точно такой же, как и там, находясь в удушающей атмосфере партийных собраний, проработок, свободных партийных дискуссий и обсуждений.
Страх и отщепенство.
Страх и отчаяние.
Страх и пропасть. Между мной — и вами. Между мной — и вашими, господа, духовными ценностями, верами, правдами, истинами.
Что же вы такое знаете, что мне не дано?
Я только вышел из русского магазина, нагруженный пятью целлофановыми сумками, в каждой руке по две и одной — подмышкой, как вижу, навстречу мне на помощь торопится Кирилл.
— Я случайно заметил твою машину (когда ты уже поменяешь эту ржавую тачку?) и решил подождать тебя здесь. Давай помогу, не волнуйся, все будет в порядке.
— Я не волнуюсь, там ничего бьющегося нет.
Подхватив пару сумок, он освободил мне руку для того, чтобы я мог открыть багажник.
— Я то же самое говорю. А? Что? Ты уже успел поговорить со своим сыном о том, что я тебе рассказал? Нет?
— Послушай, Кирилл, не гони горячку и не подымай панику.
Мы стояли позади моей белой проржавевшей «Волвы», уложив все в багажник и захлопнув крышку. Кирилл был на взводе, ни на секунду не давая отдыха своему языку. Казалось, в его уме просчитываются тысячи операций, катастрофически неотложных для судеб всей планеты. Родина или смерть.