И. Грекова - Свежо предание
Вера Ильинишна
БЕРГМАН-ЛЕВИНА
1893–1930
Он приходил к ней сюда — на Марсово поле…
----
Не зная имен
всех героев борьбы
кто кровь свою отдал
род человеческий
чтит безыменных
ВСЕМ ИМ В ПАМЯТЬ
и честь
этот камень
на долгие годы
поставлен
-----
… «Всем им в память и честь» — значит, и ей тоже…
Костя никогда еще никого не приводил сюда. А теперь все чаще и чаще хотелось ему прийти сюда с Юрой. Испытание, что ли, какое-то? Одним ли мы живы? Только неясно было, как об этом сказать самому Юре. Долго не мог на это решиться и наконец решился.
Ранним вечером ранней весны они, как обычно, вышли из школы вдвоем.
— Пойдем на Марсово поле, — внезапно сказал Костя. Вид у него был такой, будто он, по меньшей мере, приглашал Юру подраться. У них в школе это было принято — такие вот, без предисловий, вызовы на поединки.
— Зачем? — удивился Юра.
— Нужно.
— Нужно так нужно. Пойдем. Отказываться от вызовов у них было не принято. Костя шел, преодолевая смутное чувство тоски.
Он, кажется, жалел, что позвал Юру. Эх, не надо было! Пока он сомневался, они уже пришли.
— Ну, что? — спросил Юра. — На каком оружии? На кулачках или на ножичках?
Костя не понял.
— Драться ты меня, что ли, сюда привел? Нашел место, — сказал Юра.
— Да что ты. Драться! Мне это и в голову не приходило.
— За каким же чертом?
— Читай.
Костя повел Юру, и они вдвоем, как когда-то Костя с мамой, как когда-то Костя один, пошли вдоль восьми камней, читая надпись на каждом…
Неужели Юра не поймет, зачем он его сюда привел? Нет, конечно, поймет. Вот он стоит и читает, внимательно, молча, водя глазами по строкам, останавливаясь на тех, что крупнее, возвращаясь к началу, снова читая все до конца…
Ветер треплет упрямый Юрин чуб, плотно сложены упрямые Юрины губы. Юра читает, работая лицом, и снаружи видно, как волнами ходят в нем строки:
по воле тиранов
друг друга терзали
народы
ты встал трудовой
Петербург
и первый начал войну
ВСЕХ УГНЕТЕННЫХ
против всех угнетателей
чтоб тем убить
самое семя войны
Вот и все восемь камней. Все прочтено.
— А знаешь, кто это писал? — спросил Юра.
— Не знаю. А ты?
— А я знаю. Раньше тоже не знал, а теперь знаю. Это писал Васисуалий Лоханкин. Тот же стиль:
Волчица ты. Тебя я презираю.
К любовнику уходишь от меня…
Костя неожиданно ударил Юру по лицу. Тот резко мотнул головой и уронил портфель. Лицо его бледнело, но он молчал. Костя с ужасом следил, как вместе с бледностью на лице проступало понимание, и наконец Юра понял. Он подобрал портфель и, не оглядываясь, пошел прочь.
Костя остался один. Не помня себя, он стукнулся лбом о шершавый гранит. Что он сделал? Юру, единственного друга… Но он же не мог иначе! Или мог? Или должен был?
Никогда еще его душу не тянуло так в разные стороны. Казалось, слышно было, как она трещала, разрываясь. Справедливость и верность. Где была справедливость? Где была верность? Он один, смертельно один.
Весь этот вечер Костя шатался по городу — взлохмаченный, дикий, потеряв где-то шапку, размахивая портфелем, время от времени ударяя им о стенки. Он думал и не мог свести концы с концами.
Уже около двенадцати он позвонил у Юриной двери. Юра еще не спал.
— Прости меня, — сказал Костя.
— Пустяки, проходи.
Юрина мать уже спала. Они сидели на сундуке в передней, говорили шепотом и не могли наговориться.
— Видишь ли, я много думал об этих вещах, — говорил Юра, — и пришел к выводу, что ни из чего не нужно делать фетиша. Я — человек по природе нерелигиозный. Ты — наоборот. Родись ты до революции, ты был бы монахом. Кстати, откуда такая формулировка: «родись ты»? Да, вспомнил. Это Суворов. «Родись я Цезарем, я был бы горд, но избежал бы его пороков».
— Родись я до революции, я был бы революционером, — отвечал Костя.
— Ну, это как сказать. Родись ты у своих родителей, ты покорно стал бы революционером. Родись ты в религиозной семье, ты стал бы монахом. Тебе свойственно без критики принимать то, чему тебя учат.
— Ну а ты? Кем бы ты был, родис ты до революции?
— Родись я до революции, я был бы собой — таким, как сейчас.
— Неверно, Юра, — скромно возражал Костя, — неужели для тебя ничего не значит то, что сейчас происходит?
— Значит, но не больше, чем внешняя обстановка. Не позволю же я обоям формировать мою душу.
— Обои! Это все для тебя — обои?!
— Надо быть объективным. Люди более или менее везде и всегда одинаковы. Легковерие — один из самых распространенных пороков. Говори человеку по сто раз в день, что он — самый умный, самый счастливый, что страна у него самая прекрасная, а руководители — самые великие, и он поверит. Читал Киплинга, «Книгу Джунглей»?
— Угу.
— Конечно, читал, но не вдумывался. Тебя там занимали, как любого мальчишку, приключения Маугли, Шер-Хана, Балу. А хорошо ли ты вдумался в Бандар-Лог?
— Бандар-Лог? Это, кажется, племя мартышек?
— Это наше, человеческое племя. И в частности, наша страна. Они кричали: «Бандар-Лог — самое великое племя в джунглях. Что Бандар-Лог говорит сегодня, то джунгли будут говорить завтра». Они все время хвастались и воспевали себя. Постой, как это?
На полпути меж месяцем и вами
Несемся мы воздушною толпой.
Завидуете вы, что мы с руками?
Что гордо так наш выступает строй?
Наш хвост согнут, как лук у купидона.
Хотелось ли бы вам иметь такой?
Смеетесь вы? О, стоит ли вниманья!
Ах, у мартышки чудный хвост какой!
Правда, похоже? И вместе с тем у них ни на что не хватало терпения. Они не могли довести до конца ни одного дела. Они хватали какую-нибудь вещь, живую или мертвую, два-три дня с ней носились, а потом забывали ее или просто роняли. И могли при этом уронить до смерти… Каждая вещь, с которой носится Бандар-Лог, может быть в любую минуту уронена до смерти…
«…Нет, видно, Юра прав, и я по природе не самостоятелен, — думал Костя, возвращаясь домой. — Почему я не мог ему возразить? Ударить — это не возразить. Плохо, что я его ударил, это от бессилия. Надо было сказать ему так, чтобы он почувствовал, но я не нашел таких слов. Может быть, я еще найду, и тогда он поймет. Я не могу с ним разойтись. Я его люблю».
Это было весной 1932 года. И той же весной Костя влюбился.
Девочку звали Вероника. Красивое имя! На небе есть созвездие Волосы Вероники — Костя читал у Фламмариона. Волосы Вероники. Он повторял эти слова и видел волосы Вероники, всегда беспокойные, крупными темно-белокурыми волнами мечущиеся вокруг лица.
Вероника была подвижна, как юла, как черт, и волосы всегда летали вокруг ее небольшой головки. При каждом повороте они вспархивали и снова ложились.
Костя впервые ее увидел на занятиях в гимнастическом зале. Тонкая девочка, напряженно стоя на одной ноге, обеими руками подводила другую сзади к закинутой голове. Голубая майка и черные трусики скупо подхватывали и почти не скрывали костлявое тело подростка. Единственная стоящая ножка в гимнастической туфле напряглась до того, что покраснела.
Костя думал пройти к кольцам, но остановился и глядел на Веронику. Она скосила на него глаза, опустила ногу и встала.
— Ты чего? — спросила она, переводя дух.
— Я ничего, — ответил Костя и пошел к кольцам.
Вероника тряхнула волосами, стала в прежнюю позу и начала снова, осторожно, как стеклянную, подводить ногу к голове.
Костя был сражен. В раздевалке он небрежно спросил одного мальчика:
— Не знаешь, кто это?
— А, с ногой? — не удивился тот, как будто знал, о ком можно спрашивать. — Это новенькая, из другой школы перешла. Кажется, Вероника Викторова. Ничего, только задавака. Воображает.
Вероника Викторова…
Эту ночь он не спал. Стоило закрыть глаза — и он видел тонкие руки, напряженно закинутые за голову, старенькие черные трусики, в полосках ребер костлявую грудь, на которой еле заметны были плоские, прижатые майкой выпуклости, а главное, эту единственную, покрасневшую, чуть колеблющуюся ножку.
Он несколько раз вставал с постели, чтобы прикрыть спящую Цилю, — она спала безмятежно и не думала раскрываться. Он стоял возле нее на гладком холодном полу. «Хоть бы она заплакала, что ли», — думал он. Он стоял долго, коченел, снова ложился, боролся со своими холодными ногами, закрывал глаза, не спал и снова видел в темноте Веронику.
Потом он часто видел ее наяву. То на шведской стенке — высоко распростертую черно-голубым крестиком. То на баскетболе — нервно попрыгивавшую на упругих ногах, теребя от нетерпения коленки. То на перемене — бегучую, увертливую, такую быструю, что нельзя было рассмотреть, какого цвета у нее глаза.