Вадим Левенталь - Маша Регина
«Гугеноты», которых она привезет в Кёльн на фестиваль, чтобы встретить там Рому, будут, в сущности, о том же, о невозможном событии молодости, и труппа, которую она набрала в картину, — двадцать пять мальчиков и девочек выпускных классов, — набрана была не для того, чтобы доказать, что grand opéra можно сыграть задорно и современно (это ведь только инерция жанра), а для того, чтобы вывести в кадр молодость и проблематизировать ее.
Решение это, набрать непрофессиональных артистов, да еще подростков, которое, по общему признанию, и сделало «Гугенотов» не просто кинопостановкой, а самостоятельным явлением кинематографа, родилось случайно. Лелюш будто бы изобрел отражатель только потому, что отчаянно не хватало денег, выделенных на съемки рекламного ролика, ставшего в результате великим «Мужчиной и женщиной». Поначалу Маше казалось, что самое сложное — это выиграть конкурс: La Société Parisienne des Amis de l’Opéra, озаботившееся вдруг тем, что «наша гордость», величайшее произведение Мейербера до сих пор никогда не было экранизировано, искало режиссера по всей Европе, — и то, что из сотен рассмотренных кандидатур была выбрана именно она, на тот момент казалось чудом. Только через много лет стали говорить о том, что выбор был очевиден и что искра гениальности уже видна была в тех студенческих работах, которые она снимала в Мюнхене. На самом деле, если отвлечься от строгой логики судьбы, причин было две. Во-первых, бюджет не позволял пригласить на картину знаменитого или хотя бы опытного режиссера, и поэтому искали среди начинающих и даже выпускников киношкол. И во-вторых, один из членов общества, пожилой кинокритик в синем пиджаке чуть не до колен и тонкой сигаретой в губах, читавший в Мюнхене курс, на который Маша была записана, был попросту в нее влюблен. Маша не подозревала об этом потому, что искренне думала, что критик — гомосексуалист, поэтому когда он вдруг выпускной весной позвонил ей и после трогательных расспросов («над чем работаете», «нет ли проблем с жильем» и «что будете делать после окончания») сказал, чтобы она прислала свежую работу, как только закончит (вы уверены, что не дольше месяца?), и объяснил зачем, Маша, повесив трубку, вдарив по стене кулаком так, что ее Mitbewohnerin, тихая девочка из Словакии, вздрогнула и расплескала кофе на одеяло, — Маша не могла усомниться в том, что этот педик верит в меня, понимаешь?
Между тем одно другому не мешало: месье-тонкая-сигарета искренне верил в Машу как в режиссера и вместе с тем всерьез рассчитывал затащить ее в постель. Мысль о том, чтобы заняться сексом с этим ученым попугаем, настолько поразила Машу — он привел ее в какое-то кафе на рю Монж (буквально только что ее все-таки утвердили) и после некоторого предисловия так прямо и сказал, что, мол, ее благодарность могла бы выразиться во взаимоприятном time waisting у него дома, до которого, по счастью, идти всего пять минут, — так вот, Маша была так удивлена, что выпалила: черт, я думала, что вы… — потом спохватилась и продолжила, — что вы знаете: я не сплю с мужчинами. Детская уловка, которая в любой другой ситуации прозвучала бы как обидная отговорка, тут, за счет, видимо, энергии натурального удивления, что месье оказался straight, сработала на сто процентов: критик был разозлен, но «it’s ok to be a gay» оказалось сильнее; машинально застегивая пуговицы на пиджаке, он стал бормотать, что не предполагал, что он уважает ее выбор и бла-бла-бла. Получилось, что единственное, чем Маша заплатила за возможность снимать «Гугенотов», был устойчивый слух, появившийся вскоре и сопровождавший ее всю жизнь: что Мария Регина — лесбиянка. Слух не слишком досаждал ей, впрочем, однажды ей пришлось давать интервью для лондонского «Diva» и, отвечая на соответствующий вопрос, объяснять, что гомосексуализм, по ее мнению, представляет собой не что иное, как влюбленность в собственные половые органы, а это, как и любой другой род фетишизма, всегда было ей чуждо. Интервью, понятно, не было опубликовано, но тем не менее попало в сеть, и вой, который подняла радужная общественность в Европе, стоил Маше многих нервов.
Но все это было потом. Тогда, в сентябре, после выпуска, Маша обнаружила, что пройти конкурс — это еще не все. На двести тысяч, которые Обществу удалось выбить из министерства, снять историческую постановку было невозможно. Продюсер, объясняя ей про ограниченный бюджет, одновременно предложил и выход из ситуации: одеть героев в пиджаки, ну и общий минимализм, пара стульев в павильоне — огромная экономия на костюмах, реквизите и выездных съемках. Маша обещала подумать и через два дня объявила свое решение: экономить на костюмах она не будет, а будет экономить на артистах — вместо профессионалов, которым надо платить по тысяче, а то и не по одной, за съемочный день, она наберет в картину школьников, каждый из которых обойдется сотней. Пробить эту идею оказалось едва ли не сложнее, чем выиграть конкурс. Маше пришлось идти ва-банк, пригрозить, что вовсе не будет работать, если ей не разрешат снимать подростков. Продюсер, напуганный тем, что съемки снова откладываются (подавать отчет о потраченных деньгах нужно было до конца года), махнул рукой.
«Гугеноты» начинались цитатой: под до-си-ля-ля-си-до увертюры мальчики и девочки вываливались из маленького школьного автобуса — от джуисонской труппы их отличали длинные косые челки и ухоженные лица уни-секс, — но ловкие движения и задор в глазах остаются привилегией молодости безотносительно моды на прически. (К слову сказать, Маше стоило большого труда собрать в Париже труппу со сплошь европейскими лицами, и когда после премьеры кто-то из журналистов упрекнул ее, что нет, мол, среди ребят ни одного чернокожего, в том смысле, что подобный просчет непростителен для молодого режиссера, который приехал сюда из другой страны и должен бы прежде всего усвоить европейские ценности, ей пришлось, скривив лицо, сухо отмахнуться: я снимала кино про Францию шестнадцатого века — насколько мне известно, тогда здесь не было чернокожих.)
Ворвавшись в театр, они разбирали костюмы, девочки примеряли фальшивые драгоценности, мальчики хватали шпаги и весело тыкали ими друг в друга, главный герой корчил рожи возлюбленной, — и потом, когда начиналось собственно действие, было еще ощущение, что это просто школьники бесятся и придуриваются, добравшись вдруг до целого склада реквизитных сокровищ. Но скоро все решительным образом менялось: Маше удалось сделать так, что постепенно глаза ребят из играющих становились действительно страстными, наклеенные усы и бороды будто прирастали к лицам, движения обретали торжественность, в глазах героя, когда он ревновал, полыхала настоящая ярость, — и в какой-то момент зритель понимал, что он смотрит уже совсем другое кино — не про вырвавшихся на свободу школьников, а про злую, кровавую французскую историю. Ближе к концу, когда действие переносилось из помещений театра на бурлящую ночную улицу, казалось в высшей степени естественным, что это уже не улица современного Парижа, с автобусами и рекламными растяжками, а настоящая, залитая настоящей кровью улица Варфоломеевской ночи. В последнем кадре — Сен-Бри, держащий на руках труп дочери, ужас в его глазах — с экрана в зал смотрел совершенно взрослый человек, который вдруг понял, что увлекся игрой, единственным финалом которой, оказывается, может быть только смерть.
Люди не взрослеют, а только состариваются — вопреки критике, которая высмотрела в «Гугенотах» предупреждение против религиозных междоусобиц, фильм был именно об этом. Просто в какой-то момент человек понимает, что маска взрослого, которую он на себя надел, приросла к его лицу навсегда. Есть вещи, которые сильнее человека, — логика развития событий. Герой не мог не подумать, что героиня — чужая любовница, и именно поэтому история, начавшаяся веселой пирушкой, не может не закончиться кровавой резней. Чтобы стать взрослым, нужно бы остановиться и закрыть глаза, но это практически невозможно.
Успех «Гугенотов» был довольно локальным. Это после «Минус один» Регина стала главным молодым европейским режиссером. Тогда, когда вышли «Гугеноты», известность их ограничилась профессиональными кругами. Маша получила первый приз в Кёльне, дала несколько интервью — в «Filmfare», «Premiere», «Empire», — прочитала восторженные заметки о фильме в этих же журналах, и ее телефон записали три-четыре продюсера. Прокат шел плохо, и хотя мюнхенские преподаватели и сокурсники утешали ее, говоря, что фильм-опера и не может пользоваться серьезным успехом, потому что опера вообще не та вещь, которую способно слушать для собственного удовольствия большинство людей, Маша чувствовала, что здесь есть и еще что-то.
Через четыре месяца после кёльнской премьеры Маша улетела в Петербург. Причиной этому послужило не только то, что она уже больше двух лет не была в России, и не только то, что она улетала вслед за Ромой, — об этом, кстати, еще нужно будет сказать несколько слов, — но и то, что она хотела увидеть А. А. Она смутно чувствовала, что он нужен ей как камертон — чтобы сверить нынешнюю Машу, с головой увязшую в кино как профессии — студии, продюсеры, камеры, фестивали, — с той Машей, которая почему-то именно вместе с А. А., хотя она всерьез никогда не любила его, несколько раз в жизни испытала моменты, как она об этом говорила, особых смыслов — слово «истина», по ее убеждению, было из тех, которые нельзя произносить вслух.