Даниил Гранин - Заговор
Когда вышли в коридор, профессор посмотрел на хирурга, покачал головой. Хирург развел руками, что должно было означать что-то понятное им обоим.
* * *Почти каждый человек на Земле претерпел любовь. У одних большая, у других она была малой. Мужчины, женщины. Будем считать только с начала нашего летоисчисления. С Рождества Христова. У каждого из этих миллионов любовь была своя, неповторимая. Так же как лицо каждого человека. Все имеют нос, глаза, рот, а все люди, жившие на Земле, отличались друг от друга. За тысячи лет не было ни одного повторения. История любви вот так же бесконечно разнообразна. Она повторяется только в плохих романах.
В госпитале врач спросил: что я ел сегодня? Вчера? Позавчера? Одно и то же. Вспоминать просто — полкотелка баланды, 400 граммов хлеба, кусок сахара и сто граммов водки. Врач стал считать по бумажке, вышло у него, при этом количестве калорий в сутки я могу жить полтора месяца. Не больше. 1300 калорий, это на один месяц жизни. Такова норма. У меня получалось не более 1450. После этого думать о любви не хотелось.
* * *У ворот Кремля и у гостиницы «Россия» стояли группы попеременно с плакатами «Долой КПСС!», «Долой депутатов СССР!», «Защитим Горбачева!», «Верховный совет в отставку!»
На другой день — «Долой Горбачева!», «Долой центральное правительство!», «Защитим КПСС!», «В отставку!» — кричали нам при выходе у Спасской башни. Толпа большая, человек в триста. Депутаты боялись выходить. Им свистели, улюлюкали. А на следующий день кричали: «Не поддавайтесь!» В большинстве бабы, явно нанятые. Кто-то им давал флаги, лозунги, кто-то дирижировал.
* * *Все же историки неравнодушны к тем полководцам, кто легко проливают кровь своих солдат. А уж о жестокости королей, о их коварстве — это самое вкусное. Обсасывают, смакуют, как Александр Македонский убил своего верного друга Пармениона, его сына Филоты, сам заколол копьем Клита. Константин Великий, римский император, царствовал 31 год. Он убил свого сына Крипса, затем жену Фаусту, считал ее главой заговора против приемного сына, которого затем, впрочем, тоже приказал убить. А его сделали идеалом правителя. Историки тоже гоняются за жареным.
* * *В Нью-Йорке я встретился с Соломоном Волковым, автором книги «Свидетельство» о Д.Д.Шостаковиче. На русском языке эта книга не издавалась. Как объяснил мне автор, он связан обязательством перед издательством. Не имеет права нигде печатать без их ведома. Дело мне знакомое. Я тоже попадал в подобную ловушку, подписывал договор, где издатель оговаривал себе «исключительные права». Книга Волкова существует на английском, наш читатель ее был лишен, и это прискорбно: судя по некоторым отзывам, Шостакович рассказывал не только о себе. У него есть интереснейшие свидетельства о Маяковском, о Мейерхольде, о музыкальной жизни в сталинские времена. Некоторые отрывки печатались пиратским образом в газете «24 часа» (Израиль).
Не могу удержаться от нескольких цитат.
О Мейерхольде: «…Трудно себе даже представить, какова была популярность Мейерхольда, с которым я работал и смею сказать, дружил… Его знали все. Даже те, кто к театру и искусству никакого отношения не имел вообще. В цирке клоуны регулярно пели куплеты про Мейерхольда. В цирке любят, чтобы публика смеялась сразу. И про людей безвестных там петь куплеты не будут. Да что там говорить, гребешки продавались под названием „Мейерхольд“».
Далее Шостакович пишет про оперы, симфонии. То, что производится в Средней Азии, сотворено не местными авторами. Хотя их имена проставлены. Настоящие авторы те, кто спасались от арестов, бежали из Москвы, пристроились в республиках, там нанимаются «неграми». Традиционное национальное искусство не подходило, слишком тонкое дело. «Сталин требовал попроще, поярче, как в России говаривали бродячие продавцы пирожков: „Горячо будет, а за вкус не ручаюсь“».
* * *Поехал я на эти чтения вынужденно. Ректор университета все же уговорил. Это были ежегодные чтения, посвященные Д.С.Лихачеву. На сей раз темой была глобалистика. Ее проблемы. До которых, честно говоря, мне не было дела. На Лихачевские чтения ректор собирал цвет российской интеллигенции, вернее тех, кто числился, вернее тех, кого он числил, — министров, академиков, редакторов, всякую ученую публику «с именами», звездных интеллектуалов, приглашал заграничных. В этом году съезд был еще пышнее. Много столичных штучек, короче, без меня ему, ректору, было никак. Тем более я был почетным доктором университета, тем более накануне пришлось попросить его службы отремонтировать у нас на даче водопровод. Так что у обоих были свои интересы.
Самолюбия ради я позволил себе опоздать. На полчаса. Думал отсидеться в зале. Не вышло. Провели в президиум. Зал был переполнен. Посол Мексики, Испании, академик N, и NN, и членкор, полузнакомые лица. Ныне для меня они те, кто мелькают по TV. He появился на экране — не существуешь. Газетные имена, журнальные имена — это прошлый век.
Подошел ректор, попросил выступить. Обязательно. Пожалуйста. Хоть чуть-чуть. Поскольку я представляю. Лицо университета. Уровень и т. п. Да я ж ничего про глобалистику, ни одна мысль о ней никогда не посещала… «И не важно, — шептал он, — что-нибудь, о чем-нибудь». Он был хороший ректор и хороший мужик, а тут еще и водопровод обещал починить на даче.
Тут же попросив следующих приготовиться к выступлению, он объявил меня. Поприветствовать, сказать, как все важно, интересно. Обычный набор.
Восемь шагов от стола президиума до трибуны. Ничего другого не придумать. Да никто здесь и не ждет ничего особенного.
Все они прекрасно понимают, зачем меня вытащили. Гранин. Когда-то что-то читали. Писатель. Не Маринина, не Акунин, это из бывших, серьезных… Пока я шел, я наговорил себе много уничижающего, чтоб не заносился. Но затем я обиделся. Какого черта, чем я хуже этих умников, в конце концов, почему не высказаться, такое сборище бывает не каждый день, если уж вылез, давай что-нибудь им такое. Какое «такое»? Свое, собственное, никакой глобалистики, провались она. На все эти размышления ушли пять шагов, не меньше.
Зал, все эти сотни голов — седые, лысые, увенчанные нимбами званий, заслуг, — скрытой усмешкой ждал очередную порцию банальностей, что еще можно ждать от дилетанта, кроме общих слов. Я вдруг увидел их — благополучных, уверенных в том, что они могут что-то изменить, предугадать, куда повернет крот истории, которого они в глаза не видели. Найти бы незащищенное место и выдать. Где оно?
Когда я очутился на трибуне, признаюсь, ни одной мысли, о чем сказать, с чего начать, не было.
— У Чехова есть рассказ «Студент», писатель считал его самым лучшим из множества написанного им. Маленький, на три-четыре странички…
Заговорил я, понятия не имея, что будет дальше, почему Чехов, откуда он взялся. Следовало напомнить, о чем рассказ. Студент, семинарист, идет вечером по проселку, холодно, сыро, видит поодаль костер, направляется туда погреться. Там сидят три бабы. Может, у Чехова было две, но мне важно было другое, что´ именно, я еще не знал. Студент подсел греться и рассказывает бабам библейскую притчу про апостола Петра, как в такую же холодную ночь он тоже подходит к костру погреться. И кто-то показывает на него — вот этот, он тоже был с Христом. Петр отказывается — убегает и со стыдом вспоминает, как Христос вчера во время Тайной вечери предсказал, что один из апостолов в эту ночь трижды отречется от него, Петр понимает, что это он, он уже в третий раз предал своего Учителя. Отрекся, испугался, ничего не мог поделать с собой. Что-то я добавлял, коряво, запинался, но меня уже несло.
Бабы, слушая студента, заплакали. Покинув костер, он шел, удивленный их слезами, не понимая, какое им, казалось бы, дело до того, что случилось с апостолом Петром давным-давно. Две тысячи лет назад. Удивлялся и радовался.
Чехов вместе с апостолом Петром были на этой конференции ни к чему. В зале впору было бы покашливать, зашептаться, нет, слушали, видно, чего-то ждали. Я тоже ждал, куда меня поведет. Судьба Петра меня давно занимала. Трижды он предаст Учителя, и Учитель продолжает верить в него, да так, что Петр станет основоположником Христианской церкви. Когда-то я об этом завел разговор с отцом Александром Менем, и толком ничего не добился, кроме того, что раскаявшийся грешник дороже праведника.
Мои заминки меня почему-то не смущали, я словно ждал, и зал ждал, я чувствовал, что контакт продолжается.
— Когда советская жизнь стала уходить, — вдруг сказал я, — Дмитрий Шостакович произнес удивительные слова: «Слава богу, теперь можно плакать». Долгие годы мы все были обязательно счастливы — «Эх, хорошо в стране советской жить!», «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» и т. п. Никаких слез, чему сострадать, когда все так прекрасно. Шостакович обрадовался, но похоже, что мы уже разучились сострадать. Нам ныне не до чужой горести, чужого одиночества, страха, не до чужих грехов, что нам до кающегося за свое трусливое малодушие Петра, до его стыда, отчаяния? Сострадание — с какой стати, что с этого можно получить?