Александр Мелихов - Роман с простатитом
Ослепленный болью, я все же не промахнулся в раковину с метрового расстояния (после этого из умывальника удалили и дверь).
Расплавленный металл ночами требовал подниматься раз по десять, причем каждый сеанс требовал немедленного повтора. От недосыпания начало пошаливать сердце, но я лишь злорадствовал: туда тебе и дорога! Почувствовал жалость к Нему я лишь тогда, когда Он выдал чай с вишневым вареньем. Но тревога не являлась, покуда я не начал чувствовать боль и после этого дела, которое уже входило в сферу моего духа где-то неподалеку от зон чести и долга – удовольствия в моем скафандре уже давно ровно ничего не весили. Человеческое неуклонно расширяло свои владения: уже и
“просто баба” сделалось пресноватым для Его Величества – приходилось прибегать к пикантным сортирным соусам “грязных” слов: “ж…”, “п…”, – на эти слова он еще делал стойку.
Вновь утренняя моча, тревожно оберегаемая за пазухой в набитом автобусе. Какое-то “поле”, сплошь усеянное микроскопической сволочью, новый мясник за хобот подводит меня к очередной раковине и что-то снова впрыскивает. Дома, пытаясь унять жжение теплой ванной, я на пробу осторожненько попытался приоткрыть клапан. Ослепляющий ожог заставил меня нанести бесцельный, но могучий, как у кашалота, удар хвостом, от которого половина ванны оказалась на полу. Ежедневные инъекции, кои нынче насобачились делать в стоячку, как скоту, постепенно пустеющее
“поле” и – какая-то одеревенелость в корне моего истерзанного, но все еще петушившегося хулиганишки. “Грязные” слова Его еще поддерживали, но самое наслаждение как-то осипло, – впрочем, не все ли равно – долг исполнен. Приступы тоски к тому времени достигли такой силы и бесперебойности, что беспокоиться о мимолетных наслаждениях… Но в целом я и по этой части оставался сносным супругом.
Эпоха зрелости… Отказ от невозможного, примирение с неодолимым, ответственная работа на благо общества и семьи… Но мне из этих десятилетий помнятся лишь порывы к невозможному, бунты против неодолимого и смертная тоска поражений – тоска бессилия перед вездесущим и всемогущим скотством.
Хотя на благо семьи я таки потрудился: переселил своих девушек из комнаты в мэнээсовском общежитии в приличную двухкомнатную квартирку, защитил диссертацию. Послужил я и на благо общества: покуда наука была не скромным “познанием” мертвой реальности, а прорывом в некое Черт-те Что, я, как монгольфьер, отделялся от земли, распираемый гордостью за наши гулкие залы с “установками
”, – восторг дикаря перед чудом стиральной машины “Вятка” и холодильника “Минск-5”.
Больше никогда в жизни я столько не работал и не отдыхал.
Никогда больше я не читал столько великих книг – не с хлипким восхищением оборванца у парадного подъезда, а с распрямляющим чувством единения: они тоже были обращены к великому во мне. Я успевал возить дочурку в зоопарк и с трепетом читать ей Маршака и Пушкина, стараясь не замечать, как она становится все более покорной и печальной. Старался я не замечать и того, что окружен людьми, которые точно знают, зачем нужна наша наука: в высокопарном смысле – для пользы общества, в будничном – для одобрения (зависти) коллег и служебного роста. И пожалуй, я и в самом деле не замечал, что мною все чаще и чаще овладевает чувство некой тесноты: стиснутость духа испанским сапожком беззначимой материи мне довольно долго удавалось исцелять суррогатами географических прорывов: в путешествиях-бросках я обретал иллюзию свободы. Это теперь я понимаю, что хоть каким-то подобием хозяина ты можешь быть лишь в собственной норке.
Невозможно освободиться от земной тяжести, мечась по поверхности планеты, – для этого нужно устремиться по вертикали. Но мир материи не имеет вертикалей.
Урал, Арал – я раз за разом бросался в мнимые бреши, а материя раз за разом тыкала меня носом в правду.
В видавшем – дух захватывало, какие виды! – рыбацком кузове, словно замызганное цирковое трико блещущем кристаллами грязнейшей соли из Страны великанов, преследуемый вечным моим недругом – гулкой брыкливой бочкой, я был подброшен до крытой бархатом развилки, где непременно раскинул бы тронный зал
Пыльной Королевы: босая ступня исчезала в идеально серой пудре, неощутимой и всеохватной, как смерть. Но из серых масок глаза раскрывались еще светоноснее – у кого они, конечно, были.
Свежак надрывается, прет на рожон Азовского моря корыто! Я никогда не видел шторма при ослепительном солнце: как ни взбаламучена вода, пена все равно сверкает! И с такой повергающей в одурь силой не ударило морем, а било и било в нозд… – прочь бесы технологичности! – било и било в душу эссенцией морского духа.
Когда я был жив, я любил заплывать, покуда хватит сил, – но добраться до их предела я так и не сумел: либо замерзал, либо надоедало. Подводная вода пружинит в напряженной горсти, лизнет то теплом, то холодком, каждый взмах обращает мир то в царство света, то в ровный полумрак, а когда вывернешься на спину (ноги начинают медленное погружение), видишь в бескрайности истошную чайку, лениво поводящую костлявым крылом, а припавший на все тысяча четыре лапы берег вырождается в натянутую мурашиную тропку. Но если горы – так только они и остаются в мире. И вдруг понимаешь, что ты наконец-то оторвался от земли – чем глубже, тем выше!
Но в тот раз скользящий полет обернулся задыхающейся дракой – заныли позвонки, когда я получил в лоб, не успевши сделать нырок перед накатывающимся с вагонеточным рокотом гребнем, заменившим горизонт на верхушке бескрайней водяной горы. Козлами кудлатыми море полно… Я успел и нахвататься оплеух, и нахлебаться – но болел я все равно за нас обоих, – и я, и море были молодцы!
Пантеистический отказ скромной части противопоставлять себя мировому Целому? Нет, доверчивость непоротого щенка.
Я долго не замечал нарастающей тошноты: кто же болеет в море морской болезнью! Но во время очередного взлета я успел поймать не заплеснутым пеной глазом краешек берега и уже не с восторгом, а с тоской понял, в какую даль меня занесло.
Я выбрался из прибоя, мотаясь под ударами как пьяный, и опустился на подломившиеся руки. И тут мне так шибануло в нос морем, что я лишь чудом не вытравил. Перед носом у меня лежал дохлый бычок. Так вот что такое запах моря – это тухлая рыба и гниющие водоросли. Поэзия оказалась гомеопатической дозой гадости.
Бычок – что бычок! Третьего дня он тучами выбрасывался на берег, громоздя трепещущий метровый бруствер, – народ на грузовиках съезжался, греб при свете фар сверкающие сокровища, – главное предательство совершило мое собственное (якобы) тело: если я нахожусь во власти неведомого и даже несуществующего самодура – охоту заплывать это у меня отбило: скотство старалось пометить каждый угол, который я любил.
Бетпак-Дала, Амур, Вычегда – хорошенько тоска пробрала меня на
Белом мо… Тоска!.. К чему красивые слова – все это только разновидности страха. И страх неясного и далекого надежней всего вышибается страхом отчетливого и близкого: несколько шагов по барьеру на крыше нашей девятиэтажки снимали самый жуткий душевный спазм на целых полчаса. Насмотревшись на самоубийц, с которыми я возился несколько лет, я понял: ты здоров, покуда у тебя хватает сил симулировать душевное здоровье. Поэтому поворотным можно считать тот миг, когда я не просто потерпел очередное поражение в очередной схватке с материей, но открыто дезертировал со свободно предпринятого марш-броска.
Поезд и всего-то с каких-нибудь лишних полчасика продержал нас под бронедверьми – Хаос поигрывал мускулами, не более. Когда-то не только грановитые стены Обводного, закопченные в стиле
Тюдоров, но и звезды блевотины на перроне пробудили бы во мне ощущение восхитительного контраста, но теперь… Все кругом ворочали предметами – чемоданами, баулами, узлами, тюками, ларями, сундуками, друг другом, друг другом, друг другом…
Подумаешь, фон-барон – от первого же человеческого слова, человеческого жеста, взгляда, улыбки вся моя кожа вспыхнет пламенем стыда за мой – как бы пообиднее выразиться? – аристократизм, ни на чем не основанный, кроме ужаса перед простотой. Ведь это же твои дружки и соседи, тетушки и дядюшки, братаны и сеструхи, которых ты так любил и продолжа… Но невозможно не придираться к тем, кто ходит по твоему лицу. Вот троица – они же не виноваты, что теперь у них такие заплывшие глазки, – но зачем они способны тускло поблескивать только при виде гораздо более глазастой пены в бутылках с пивом?! Зачем с такой набожностью они держатся за рыжие ломтики воблы?.. Ведь и мы когда-то катались за пивом на товарняках с железом от Механки до строящегося Химграда, – только зачем – зачем?!! – вместо
“сейчас” они произносят “ща”, ведь мне же больно, больно!!!.
Почему им никогда передо мной не стыдно? Они хоть когда-нибудь хоть что-нибудь должны?!.