Михаил Юдсон - Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях
Спал теперь Илья в подворотнях, кутаясь в шинель — приспособился так сворачиваться, головой меж ног, что сам диву давался. Съежившись, дрых, тих. Однажды сидел он, забившись в сугроб, дремал. Подошел какой-то мужик, вгляделся удовлетворенно, спросил: «Озяб?» и пошел дальше. А было — били. Седьмого числа месяца иулия проник он в баню — погреться. Горячий сернистый пар. Щелястый пол. Шероховатые каменные скамьи с отбитыми краями (ну чем, боже мой, в бане можно отбить кусок камня — чаю, удом одним?). Люди бегают в мыле, пхаются, чтоб воды набрать. И когда Илье поневоле купно с ними мытися довелось, то состоялся у него в туманном пару возле кранов разговор, спросили его вежливо, опустив глаза:
— А простите великодушно, вы кто по нации будете? А то ведете себя как-то выжидательно…
— Да вот… этот вот…
— Что-то много вас развелось! — сказали приветливо и шайку с кипятком — шуяк! — прямо ему в морду выплеснули (успел пригнуться). И ногами норовили добить, когда под скамью заползал… Так отснежили, что доныне кости ломит! Терплю жестокости от черни, уж суждено. Ну, выбрался на карачках на улицу, в очки снова стеклышки вставил — мир отвердел — встал, пошатываясь, ухватясь за сугроб, выплюнул зуб, приложил ко рту платок, красный от идущей крови — вот чем электрички в Лесу хорошо останавливать! — и пошел потихоньку, скрючившись в три погибели, держась за торс… По замороженным дорогам, в стоградусные холода, обнимаются радость и грусть…. Плюс флюс! Занесли в бане! Щеку разнесло, подвязал тряпкой, зубы постепенно расшатались и сами отваливались (в тряпку и складывал), а наутро новые вырастали — острые и кривые на удивление. Опыты! Когда светло — плохо дело, но в темноте хуже было. Выходили на свою ночную Игру «реалисты» — дворовые оборвыши, чей бог Пту был туп и кровожаден. Тоже кромешники. Этим септуагинта не писана… Тешились они тем, что бритвами — а были у них бритвы на костяных рукоятках — у прохожих уши срезали, мастями разрисовывали и в «зла» резались — тебя же, корчащегося в снегу, на кон ставили. Всласть тьмы! Не зря кое-где на домах дворники охрой пишут: «Эта сторона улицы наиболее опасна ночью. Осторожно — дети!» Жуткие же твари. Живот взрежут и очки засунут. Да и дворники не ангелы. За пару валенок свободно голову проломят… И не охра это…
Получение звездюлей во мгле никак не входило в планы Ильи, поэтому он передвигался осторожно, сторонкой, а если надо — и ползком. Стилет с собой носил за пазухой — Ратмир с ребятами когда-то подарил (теперь понятно — на прощанье), еще бело-розовые цветы они тогда принесли — нежные, изысканно-изогнутые, как губы, — насобирали на болотах. Цветы быстро опали, и Илья хранил лепестки в книгах — ах!..
Стилет был хорош — у «реалистов» бритвы резал, перерубал, когда случалось общаться, предстоять, топтать одни дворы. А после им под горло им славно сунуть, где толстой овчины обычно нет, одно грязное кашне на кадык накручено. Это все ерунда. Вот холода трещат, как назло, небывалые, сверхчеловеческие. Архикрещенские, как блажил Директор, отмахиваясь крестышом от чудящегося ему клыкастого Кармеода — холод-д-д-д-дно ч-ч-ч-ересчур… Свежо! Жаль, врага нет под стенами Колымосквы, чтобы вымерз. Пропадают морозы зазря. Слышны, правда, привычные голоса в голове:
— Как нет врага? А это кто — в очкашках? Ишь, пройдитьма, притаился… Снег продает, шельма! Чей-ничей!..
Да ладно, бред. Вот кушать охота. Еды бы. Илья вспоминал, как ранее бодро впрягался в ржавый снегокат (горючка в подъездной скважине давно истощилась) и пружинистым шагом тащил запас пищи от Мясницких Погребов до дому, волок на Беляево. Монотонное движение напоминало медитацию, тело отключалось, окружающий синеватый прозрачный лед впускал в себя, как в кукольное зеркало — в синь, в стынь, в тень нитей, в сон юд на ходу… Снежная баржа двигалась, скрипя уключинами ключиц, вяло плыла, волоча Илью на помочах, помгол, богпомощь, воляего, вол я его… Но сам не плошай, циркулируя вольно… Мешками заготавливал. Чай — кирпичами складировал.
Был встроен в систему, пресмыкался на хорах на хозяйских харчах, а теперь стал изгнан, избран и самодостаточен. Вот и подыхаю. Охудал, ребра торчат. Явно знаки Еды и Огня плохо легли… Ведь снедь редеет. Снежевику всю обобрали, клубни подчистую выкопали. Народишко перебивается с паперти на амвон — там просвирку свистнет, тут свечной огарок съест. Ну, кружку для пожертвований с надписью «На умученных от Жи» опорожнит, а туда собственной жижи плеснет взамен из озорства, для смеху… Пуржит нещадно. Сугробы в гное и сукровице юродов. Цюрупает снежная крупа. Вобло, чудищно. Разгулье голоцена! И вьюга хлопает пустыми ладонями голодухи. Тут жди обмороков и обморожений. Сладкие миражи — оковалок Старшего по подъезду на вертеле, жир капает… Наткнулся Илья, скитаясь, на заброшенный колодезный сруб с наросшим льдом. Подумалось: туда — головой?
А где-то вправду едят. Мужики бородатые поддато у подъезда на бревне громоздятся — с двух концов, с топориками. Про соль и жито толкуют (кто съел, мол). Из носа козюлю добывают. Первобытные козлища! Отхлебывают сивку из ведерка, зажирают треугольничком холодного фондю в фольге и пунцовым леденцом на палочке, калякают на матсуржике — живописная акварелька из азбуки. Снег сверкает, светится в ночи, фосфоресцирует — видно, левиафана в нем много, рыбакитца. Но одним снегом сыт не будешь… Пропитание еще так можно добывать — идти на свалку на Ханский курган и рыться в древних отходах. Кайлить мерзолотишко. Если кому повезет — находят бронзовые зубы, серебряные украшения, алюминиевые ложки, железные ошейники со сценами погони и терзания, медные пуговицы с пентаграммами. А потом меняют на пайку. Плохо, что скудный натуральный обмен. Клубни да студни… Скучно. Пространственно-временное воображение отсутствует. Нету этих — кредитных билетов, условных единиц в ассигнациях. Одни песцы обращаются, завывают. В мозгах — гололедица-матушка. Не развернешься. А кроме того, чуть лишь сменяешься, махнешь не глядя, набьешь мешочек съестным припасом (осьмушка ржаная, хвост ржавой, четвертка кружкового с кусковым), как тут как тут «реалисты» в подворотне: «Отдайте детям» — и бритву к кадыку. Ну их. Возня. Зубцы разбрызгиванья, брр! Весь обляпаешься. Крики эти: «Дяденька, не надо!»
Начать разве что таскаться по знакомым — обедать? Входить солидно, не спеша, долго мыть руки, прочитать присутствующим «Все обеды» — длиннющую дедароновскую молитву освобождения кушаний от заклятий (вдруг чего-нибудь в квашню непрошено подмешано), ловко открыть зубами выставленную сивку, скромно раскланяться, потом своей деревянной ложкой дрожаще тянуться к горшку с постными щами, боясь, что вот сейчас, не выдержав более, ложку вырвут да по лбу, по лбу да взашей… Как-то оно не шибко… Притом, где они, знакомые? Вспоминаешь сразу однокашницу Машку Кац и отца ее душевного, да-а, папа Кац — это полный серьез, его же и монаси бояси, и ихние патрули остерегались трогать, шарахались, как от прокаженного. Кац — это вовсе не зверек-мурлыка из москвалымских двориков, Кац на «обратной» хазар-речи, языке-кызяке — сокращение «Коэн Цедек», то есть «Жрец Праведный», он всю кацапию железно держал… в жилетном кармане… Балагурил, приговаривал: «Наша доля дымкою повита… Пара десятин!» — и подмигивал. Двойная порция! Темных дел папаша, хороший. Но исчез куда-то. Сгинул? Или просто себе — Уехал? А Илья тут за всех расхлебывай, продавай снег, добывай хлеб. Дедушка Арон, старый ваниль, рассказывал про волшебную круглую булку, катящуюся по лесу и давящую зверей. Балагула! Колесница пожирающая! Вот бы возничим…
Существовал, наконец, рисковый вариант шляться по кабакам и закусывать, для отвода глаз пия зелья — и вот его-то Илья, посоветовавшись с собственным раввинатом (что на чердаке), и использовал. Так уж рвался в тепло, к непредсказуемым беседам? Да нет, его дубленую душу, в общем, не задевали пагубы погоды и не влекла дурость оппонентов, орущих «Опа, опа! Срезал!» Сроду всюду мерзлопакостно — ну и ладушки. Однако надо, согласитесь, чтобы жаждущему человеку было куда пойти. Отлить — пожалуйста, на то снег дан, всегда открыт, а вот налить!.. Медовуху Илья хоть и не жаловал за сивкин запах, но потреблял — завидно крепка, да и привык. Некоторые ее талым снегом разбавляют — многих достойных путь — но это уже не то. К кабаку же Илью, как на свет тянуло — он чувствовал, верил, что стержень, становая жила — тут. Учти, стилет! Вера сия на опыт нанизана и штофом обита. Немощь данного народа к зелену вину, великое искушение… Вкушают многажды… Напропалую, стаканами. А какие там стада баранок! А прусаки, аки рысаки — отарами!
Илья бродил по кабакам, наблюдал нравы и их упадок, впитывал салонную эстетику — как пряменько сидят дамы в засаленных салопах и развалясь кавалеры в замасленных чуйках, щепотно едят из пачки чай, отставив мизинец (заранее зажевывают?), под это дело хлещут сивку, поют под клавесин бойко: «Мы с Учителем вчера целовались до утра, целовались бы ишшо — да болит влагалишшо!»