Катрин Панколь - Белки в Центральном парке по понедельникам грустят
— Вот они, ваши наггетсы! Учтите, кстати, куриные и рыбные по составу — одно и то же. В лучшем случае семь сотых процента собственно курицы или рыбы. В худшем — три сотых. А теперь решайте сами, хотите травиться дальше?.. Еду сегодня больше не готовят, а производят. Именно так, как я показала. Никакой отсебятины. Все эти компоненты прописаны вот здесь, черным по белому, на упаковке, только уж очень нечитабельно. Так что выбор за вами. Будете вести себя как бараны в стаде — сами превратитесь в окорочка!
Эта фраза ей нравилась. Она не упускала случая вставить ее где могла.
Мальчик, что подходил к ней на улице, наблюдал за действом с широкой улыбкой. Остальных тошнило, они выбегали из класса один за другим. Когда урок закончился, он показал ей из-за парты большой палец: молодец!
Победа! Теперь их не скоро еще потянет на рыбные и куриные деликатесы.
Но как же она устала! И вся в крови.
Она сняла фартук, соскребла со стола брызги крови и фарша, сложила и убрала посуду, ведра, мясорубку и молча вышла. Теперь только вернуть грузовик Гортензии — и домой.
Забравшись в грузовик, она на минутку прижалась лбом к рулю и задалась простым вопросом: «Зачем я с ними так сурово? Можно же было объяснить как-нибудь помягче, поосторожнее, постепенно. А я сразу бухнула под нос эти кровавые куски мяса, ведра желатина, руки по локоть в крови, вой мясорубки… Ни секунды передышки. Все равно что самих искромсала на куски. Откуда во мне это бешенство, почему я никогда не могу вести себя спокойно? Что бы я ни делала — будто за мной гонятся, будто мне что-то грозит».
Она отогнала машину, пообещала Гортензии, что придет на открытие витрин, и отправилась домой. Мысль об уроке не давала ей покоя.
В конце концов она станет как те психи на углу Гайд-парка, которые живут на ящиках и, тыча пальцем в небо, обругивают прохожих и пророчат им конец света и божью кару. Она сделается такой же свирепой, жесткой, озлобленной.
И одинокой.
Останутся ей сплошные куриные кости — от кур, которых выращивают в клетках и выкалывают им глаза, чтобы они не отличали день от ночи, обрезают лапы и крылья… Вот и она так же останется слепой, безногой, бескрылой. Будет без конца нести одно и то же яйцо — барабанить одну и ту же проповедь, которую никто уже не станет слушать.
Ширли выкатила велосипед и отправилась в Хэмпстед.
Ей позарез надо его повидать.
Она объехала несколько раз вокруг прудов, завернула в бар, где они поцеловались — тогда, перед ее отъездом в Париж на Рождество.
Посидела, выпила пива. По телевизору шел крикет.
Вернулась к прудам.
В окрестных домах зажигались окна: большие богемные квартиры, здесь живут всякие художники. Огоньки отражались в неподвижной, мерцающей воде. Он, должно быть, живет в одной из этих квартир.
Она поежилась и вздрогнула от холода. Пора домой. Поехала обратно.
Когда Ширли крутила педали, ее это успокаивало, она ехала и размышляла. В мире миллионы одиноких женщин — и они не развлекаются тем, что толкут в ступе окровавленные говяжьи кости. Она остановилась на светофоре: тормоза заскрежетали, словно обращаясь к Оливеру. Рядом затормозила машина: за рулем женщина, рядом с ней сидит другая. «Тоже, видишь, одни, и нечего психовать. Да, но я больше быть одна не хочу. Я хочу быть с мужчиной, спать с ним рядом, трепетать под его тяжестью…»
Под его тяжестью…
Чувствовать прикосновение рук мужчины в черном. Его горячих широких ладоней. Каждая встреча — снова опасность. Она сдерживает дыхание, он все делает медленно, томительно сладкий ритм, дрожь объятий, нежные прикосновения — как удары, вспышки, которые гаснут, едва коснувшись кожи, блеск продуманной жестокости в глазах, поцелуи впиваются в тело, как укус, угрозы сбивчивым шепотом, короткие приказания, у твоих ног разверзается бездна, тебя предупреждают, но ты не слушаешь, пускай тебя наказывают, если за наказанием — такой всполох наслаждения… Он не причинял ей боли, только держал на расстоянии. Притворялся холодным, чтобы она вся горела. Прощупывал ложбинку позвоночника, как барышники, когда покупают лошадь, сгибал шею, тянул за волосы, внимательно рассматривал грудную клетку, ощупывал живот… Она не сопротивлялась. Ей хотелось скорее ухнуть в эту пропасть, полную опасностей, которая открывалась у их ног. Она делала шаг вперед, сердце бешено колотилось: представляла себе самое худшее. Училась распознавать, как взметывается наслаждение от умелого прикосновения пальцев. Отодвигать все дальше последний предел, трепетать в смятении — вся палитра смятения. Ощущать, как вся ее деланая женская хрупкость и в самом деле слабеет, изнемогает во власти всесильного мужчины.
Ее словно ослепила вспышка, — она замерла, окаменев, не в силах шевельнуться, стиснув зубы. Она больше не могла сесть на велосипед и уехать. И ни ровный шорох дождя по мостовой, ни шум машин не могли вернуть ее к действительности.
Она утверждала, что забыла его…
Что ей все это уже не нужно…
Но как же она скучала по «всему этому»! Как ее к нему тянуло!
«Все это» буквально въелось в нее.
Эти губы, эти руки, этот взгляд долго олицетворяли собой в ее жизни самую суть сладострастия — и сопротивляться ему не было сил.
Она пересекла Пиккадилли, ступила на тротуар и уже собиралась зайти в подъезд и поставить велосипед у входа, под лестницей, как заметила его у дверей.
Широкая спина в черной куртке.
— Что ты здесь делаешь? — произнесла Ширли, не поздоровавшись, не спросив, как дела. Ничего больше не прибавив.
Он двинул плечом и скривил губы.
— Встречался тут кое с кем неподалеку…
Она бросилась ему на шею и поцеловала, и еще раз, и еще.
Он молча увлек ее в подъезд.
А теперь он спит в ее постели.
Мужчина, которого она должна была вычеркнуть из своей жизни.
«Во что я вляпалась?..»
Ширли налила воды в чайник.
Он спит в ее постели…
Она обвела взглядом банки с чаем и остановилась на «Эрл Грей» из «Фортнум энд Мейсон».
Когда собирала на стол, она делалась такой мягкой, женственной.
Их ночь любви была медленной, нежной. Он брал ее лицо в ладони, смотрел на нее, говорил: «Ну-ну…» Ей не хотелось, чтобы он смотрел на нее. Ей хотелось, чтобы он выворачивал ее во все стороны, впивался зубами, шептал ей на ухо глухие угрозы, чтобы разверзалась та самая бездна. Она кусала его в шею, в губы, но он отодвигался и увещевал ее: «Ш-ш, тише…» Она выгибалась, подставляла живот под его кулак — а он обнимал ее, укачивал и повторял: «Ш-ш, ш-ш…» — как укачивают ребенка. Она спохватывалась, сдерживалась, старалась удержаться в таком же медленном темпе, как он, — и не могла, сбивалась с шага.