Хуан Онетти - Избранное
Но ничего не помогало и не помогло: ни детские уловки, ни заклинания. Мы были здесь, и болезнь Мончи тоже.
И тогда нам пришлось очнуться, поверить, сказать друг другу: да, мы это знали уже много месяцев назад, Монча была в Санта-Марии и была такой, как была.
Мы ее видели, знали, что она разъезжала в такси или в разбитом «опеле» 1951 года, отдавала ненужные визиты вежливости, вспоминая — пожалуй, не без злого умысла — забытые и невосстановимые даты. Рождения, свадьбы, кончины. Возможно — преувеличивали некоторые, — именно те дни, когда хотелось бы забыть какой-нибудь грех, бегство, обман, вероломную разлуку, трусость.
Мы не знали, действительно ли она хранила все в памяти, но никогда так и не нашли ни одной записной книжки или просто календаря с веселыми картинками, который мог бы это объяснить.
В Санта-Марии есть река, есть суда. Раз есть река, то не обходится без туманов. На судах воют гудки, сирены. Они предостерегают бедного купальщика, любителя пресной воды. Обремененный необходимыми принадлежностями — зонтиком, халатом, купальником, кошелкой с припасами, супругой, детьми, — в какую-нибудь тут же забытую минуту слабости или заблуждения вы можете, могли, смогли бы вообразить нежный и хриплый голос китенка, взывающего к матери, и в ответ хриплый встревоженный зов матери-китихи. Ну что ж, так примерно и происходит все в Санта-Марии, когда туман застилает реку.
Правдой было то, если бы мы могли поклясться, что этот призрак жил среди нас и наваждение длилось три месяца, правдой было то, что Монча Инсаурральде выезжала почти ежедневно из дома в такси или в «опеле», одетая всегда и словно навеки — так по крайней мере казалось — в подвенечное платье, которое сшила ей в столице мадам Карон из шелка и кружев, привезенных из Европы ради торжественного венчания с одним из Маркосов Бергнеров, придуманным ею в далеких странах, с благословения некоего отца Бергнера, неизменного, серого и каменного. Оставалось умереть только ей.
Дела шли именно так, а не иначе, как бы их ни перетасовывали после того, как все случилось и стало уже непоправимым.
Разные неожиданности, твердые заявления стариков, не желавших открывать тайну, неизбежные противоречия помешали точно установить день, вечер первого великого испуга. Монча приехала в отель «Пласа» на своей кашляющей машине, отпустила шофера и прошла, словно во сне, к столику с двумя приборами, который заказала заранее. Подвенечное платье с длинным шлейфом привлекло все взгляды и долгое время, больше часа, оставалось почти неподвижно перед пустотой — тарелки, вилки и ножи, — пребывавшей напротив. Она, оживленная и любезная, обращалась с вопросом к несуществующему собеседнику и задерживала поднятый бокал, ожидая ответа. Все почувствовали в ней породу, неоспоримую, привитую с детства воспитанность. Все увидели, правда по-разному, пожелтевшее подвенечное платье, рваные кружева, кое-где висящие клочьями. Она была под защитой равнодушия и страха. Лучшие из очевидцев, если нашлись такие, полагали, что платье связано с каким-нибудь счастливым воспоминанием, тоже пострадавшим от времени и неудачи.
Ни слишком рано, ни поздно сам метрдотель — Монча все-таки звалась Инсаурральде — подал мнимый счет на подносике и оставил его точно посередине между нею и другим — отсутствующим, невидимым, отделенным от нас, от Санта-Марии бесчисленными морскими милями, жадностью голодных рыб. Он спросил о чем-то едва слышно, склонившись с улыбкой на толстом безмятежном лице. Казалось, он благословляет, освящает, словно пастырь. Его смокинг вполне мог сойти за стихарь.
Необходимо было наладить тайные и одинокие посещения ресторана, где она обедала с Маркосом. Задача трудная и сложная, поскольку речь шла не просто о физическом перемещении. Ей хотелось, чтобы особое душевное состояние появилось заранее и надолго; порой она чувствовала, как возникает в ней, казалось, утраченная навсегда сила духа, позволяющая ждать встречи, и она знала, что эта радостная, несгибаемая сила не покинет ее до конца ночи, до того самого часа, когда можно с уверенностью сказать, что в Санта-Марии все закрыто. Более того, ее душевное состояние должно держаться и после часа закрытия, должно длиться в ночном одиночестве и навевать сладкие сны. Ибо следует понять, что все остальное, то, что мы, сантамарийцы, упорно называем реальностью, было для Мончи так же просто, как любой естественно совершаемый физиологический акт. Позвонить метрдотелю ресторана «Пласа», заказать столик «ни очень близко, ни очень далеко», сообщить ему о возвращении Маркоса и желании это отпраздновать, поспорить о выборе блюд, потребовать любимое вино Маркоса, вино, которого уже давно не было, которое к нам больше не привозили, вино, которое некогда продавалось в высоких бутылках с выцветшими этикетками.
Постаревший, уже не улыбающийся Франсиско, метрдотель, спокойно поддерживал эту телефонную игру, не изменяя своим давнишним привычкам, подтверждал, что несуществующее вино обязательно будет подано, конечно, несомненно, шамбре, лишь чуть выше или чуть ниже идеальной, недостижимой температуры.
День устанавливается с непреложной точностью. Однако же, кто-нибудь, любой может поклясться, что видел сорок лет спустя после написания этой истории Мончу Инсаурральде на углу возле отеля «Пласа». Нас не интересуют подробности этого зрелища, муниципальные успехи Санта-Марии, которыми будет хвалиться «Эль Либераль». Важно только то, что все дружно говорят, будто видели ее, и описания их совпадают. Она стала гораздо меньше ростом, подвенечное платье почернело, на голове соломенная шляпка с темными лентами, слишком маленькая даже для моды, введенной сорок лет спустя; опираясь на тонкую трость черного дерева с обязательной серебряной рукоятью, одинокая и решительная, осенним вечером — так нежен ветерок, так мягко звучат гудки буксиров на реке она ждет, не отрывая терпеливого, насмешливого взгляда, пока уйдут посетители, занявшие именно тот столик, расположенный ни очень близко, ни очень далеко от входной двери и от кухни. И всегда в этом бесконечном времени, возникшем после того, как прошло сорок лет, наступал момент, когда столик освобождался и она могла двинуться вперед, притворяясь, будто лишь из кокетства опирается на свою трость, поздороваться с Франсиско или изрядно подросшим внуком Франсиско, двинуться навстречу нетерпению Маркоса и небрежно извиниться за опоздание. Бог не покинул небеса и царил на земле, Маркос, подвыпивший, неувядаемый, прощал ее, шутя и поругиваясь, и протягивал над скатертью букетик первых фиалок этой сорокалетней осени.
Как следовало ожидать, мы, старики, разделились. Уважение и понимание в словах не нуждались. Иные забыли, когда им это стало удобно, и умудрились поддерживать свое забвение целых сорок лет. Забыли, не знали, что Монча Инсаурральде гуляла по улицам Санта-Марии, завязывала отношения, неуклонно посещала дома богачей и хижины, спускавшиеся до самого берега, всегда одетая в подвенечное платье, и ждала возвращения Маркоса, чтобы приколоть предписанные обрядом свежие белые цветы.
Иные думали о тоже умершем баске Инсаурральде, во имя памяти о нем, во имя самой этой потусторонней женщины, которая бродила, волоча по грязи шлейф своего платья. Эти предпочитали охранять призрак, делать вид, будто верят в него, опираясь на богатство, престиж, еще не покрытые пеплом остатки юношеской нежной грубости.
Не так уж много и для одних, и для других; во всяком случае, видели и узнавали они и того меньше. Просто видели.
Если есть туберозы и жасмин, если есть воск или свечи, если есть свет над столом и белая бумага на столе, если есть пена у обоих берегов реки, если есть улыбка девушек, если есть белизна рассвета, встающего над белизной молока, которое бьет струей, белой и горячей, в холодное ведро, если есть увядшие руки женщин, руки, которые никогда не работали, если есть узкая полоска нижней юбки при первом свидании юноши, если есть чудесный абсент, если есть белье, висящее под лучами солнца, если есть мыльная пена, или паста для бритья, или паста зубная, если есть лицемерно невинные склеротички, если есть, сейчас, нетронутый, недавно выпавший снег, если император Сиама хранит для вице-короля или губернатора стадо слонов, если коробочки хлопка касаются груди негра, который собирает их, обливаясь потом, если есть женщина, в нищете и печали способная на отказ и утверждение, способная не рассчитывать ни деньги, ни ближайшее будущее, лишь бы отпраздновать бесполезное торжество…
Все это так длинно, потому что невозможно рассказать историю этого невероятного подвенечного платья, заношенного, рваного и старого, одной фразой в три строки. А было именно так — подвенечное платье, утренний халат, рубашка и саван. Для всех, и для тех, кто благоразумно предпочел укрыться в неведении, и для тех, что решили стать телохранителями, признать ее существование и открыто оберегать, как смогут, подвенечное платье, которое ветшало с каждым днем и безвозвратно превращалось в лохмотья, оберегать платье и то неведомое, непредвиденное, что скрывалось под ним.